Мирон Петровский - Книги нашего детства
Детей всегда любили и ласкали, заботились о них, как могли, иногда баловали, слегка или изрядно бранили за шалости, учили, воспитывали и так далее, но разве их когда-нибудь уважали? Кажется, даже вопроса об уважении не возникало — ведь они дети! Как писал польский педагог Януш Корчак, человечество в своем развитии открывало одно несправедливое неравенство за другим — и стремилось их преодолеть: социальное неравенство классов, неравенство господствующих и угнетенных наций, неравенство мужчины и женщины в обществе и семье. Пришла пора, полагал Корчак, осознать и преодолеть неравенство взрослых и детей, научиться чтить в ребенке — человека.
Посвятительная надпись Чуковского на «Крокодиле» — неопознанный первый манифест новой литературы для детей, декларация права ребенка на уважение.
VIIIТут, казалось бы, можно остановить рассказ о «Крокодиле»: состоялась издательская судьба сказки, да и читателями он не был обижен, чего же еще? Но шло первое десятилетие советской власти, двадцатые годы, будто бы замечательно либеральные — по бытовавшей долгое время советской же легенде, и коммунистическая полицейщина, одну за другой захватывая все сферы и все этажи общественной жизни, добралась довольно скоро и до детской литературы, такой, казалось бы, невинно-периферийной. Зарубежная исследовательница советской детской литературы 1920-х-1930-х годов назвала свою книгу «Крокодилы и комиссары» — это название как нельзя лучше подошло бы для следующего раздела повествования о первой сказке Чуковского.
Тяготы гражданской войны, ужасающее положение петроградской интеллигенции, задавленной голодом и арестами, нарастающий идеологический и физический террор, по-видимому, отразились в новом замысле сказочника. Летом 1920 года Чуковский «придумал сюжет продолжения своего „Крокодила“. Такой: звери захватили город и зажили в нем на одних правах с людьми. Но люди затеяли свергнуть звериное иго. И кончилось тем, что звери посадили всех людей в клетку, и теперь люди — в Зоологическом саду — а звери ходят и щекочут их тросточками. Ваня Васильчиков спасает их»[87]. Этот замысел не был осуществлен, спасение на этот раз не состоялось.
Не случайно в первоначальных набросках к тираноборческому «Тараканищу» («Красному Таракану» — согласно одному из ранних названий сказки[88]), то есть почти сразу вслед за «Крокодилом», появились такие строчки:
И сказал ягуар:Я теперь комиссарКомиссар, комиссар, комиссарищеИ прошу подчиняться, товарищи,Становитесь, товарищи, в очередь![89]
Разумеется, не могло быть и речи о включении этих строк в опубликованный текст сказки, они так и остались в рабочей тетради Чуковского. С середины 1920-х годов нападки на «крокодилиады» — и прежде всего на «Крокодила», их родоначальника, — вместе с громогласными требованиями запретить все сказки Чуковского приобрели шквальный характер. Никто из хулителей и запретителей не подвергал сомнению талантливость этих произведений, но и самая их талантливость рассматривалась как негативное качество: чем талантливей, тем хуже, тем опасней и вреднее. Мол, талантливость сказок Чуковского — что-то вроде привлекательной для читателей облатки, скрывающей ядовитую пилюлю буржуазности. Для обозначения всех тех ужасов, которые несут в себе эти сказки, было придумано и введено в оборот пугающее словцо «чуковщина» (созданное по образцу названий самых мрачных явлений отечественной истории: «бироновщины», «пугачевщины» или «распутинщины»). Борьба с «чуковщиной» стала знаменем леворадикальной критики и педагогики.
К. Свердлова писала о «чуковщине» как об антисоветском сговоре «части писательской интеллигенции»[90]. Некоторые из ее инвектив уместней было бы предъявить не Чуковскому, а его предшественникам, традицию которых сказочник оспаривал «Крокодилом», — например, «культ хилого, рафинированного ребенка, мещански-интеллигентской детской»[91]. Другие обвинения — очень опасные по тем временам — способны озадачить нынешнего читателя: Чуковскому ставились в вину «боязнь разорвать с корнями „национально-народного“ (в кавычках! — М. П.) (…) культ и возведение в философию „мелочей“, нелепиц (…) неорганизованных ритмов „национальной поэзии“ (снова в кавычках! — М. П.) (…) культ отмирающей семьи и мещанского детства…»[92]
На борьбу с «чуковщиной» был мобилизован «голос народа»: общее собрание родителей Кремлевского детсада постановило «не читать детям этих книг, протестовать в печати против издания книг авторов этого направления»[93].
Они добились своего: в 1926 году ленинградский Гублит (т. е. орган политической цензуры) бессрочно запретил «Крокодила» к переизданию. Литератор 1920-х годов, еще не вполне освоившись в наступившей новой бравой эпохе, простодушно полагал, что с цензурой можно объясниться, как это делали в своем девятнадцатом веке Некрасов и его современники. Чуковский вступил в объяснения с цензурой: 26 октября 1926 года написал заявление заведующему ленинградским Гублитом.
I.Я могу гордиться тем, что я положил основание новой детской литературе. Будущий историк этой литературы отметит, что именно с моего «Крокодила» началось полное обновление ее ритмов, ее образов, ее словаря.
Дворянская и чиновничья среда, где культивировалось «Задушевное слово», была разрушена до основания. Революция создала новое поколение детей, которое потребовало от своей литературы нового языка, нового стиля, новых ритмов, — и моя поэма в каждой своей запятой шла навстречу этим новым требованиям. Оттого-то вся новая малолетняя Русь заучила эту поэму наизусть (…)
II.Поэтому был весьма изумлен, когда узнал, что Гублит не нашел возможным разрешить четвертое издание этой книги, сочтя ее опасной и вредной.
Я был уверен, что если ее сюжет в кое-каких местах и не отвечает тем (вполне основательным) требованиям, которые теперь предъявляются к детским стихам, то ее стиль, ее форма, ее стиховая структура, ее общее направление вполне гармонируют с тем новым ребенком, которого создала революция. Так до сих пор смотрели на дело многие большие коммунисты. Ленинградский совет рабочих и крестьянских депутатов не побоялся в самые бурные годы издать эту книгу в огромном числе экземпляров, а впоследствии ее дважды перепечатывали в Госиздате.
Никак не могу понять, почему советская власть на девятом году революции внезапно сочла эту книгу столь вредной.
III.Впрочем, теперь мне обещают разрешить мою книгу, если я в ней переделаю кое-какие страницы.
— Каких же вы требуете от меня переделок?
— Выбросите прочь городового и замените его милиционером.
Это крайне удивило меня.
— Неужели вы хотите, чтобы крокодил глотал не царского городового, а советского милиционера, — и глотал наравне с собакой?!
— Нет, — говорили мне. — Это и вправду неловко. Пусть городовой остается, но замените Петроград — Ленинградом.
— Как! Вы хотите, чтобы в городе Ленина оставались старики городовые, которых глотают кровожадные гадины!
— Нет, но мы вообще хотим, чтобы вы придали «Крокодилу» советскую идеологию.
— Но в нем и так ничего антисоветского нет.
— Помилуйте, в нем есть елка, — предмет религиозного культа для буржуазных детей.
С этим я, конечно, не спорю: елка в моем «Крокодиле» имеется, но служит она, конечно, не религиозному культу, а беззаботному веселью детей. Не религия в елке, а поэзия, и каким нужно быть Угрюм-Бурчеевым, чтобы эту поэзию отнять у ребенка.
Горячо протестую против всей этой угрюм-бурчеевской практики[94].
Нужно ли говорить, что обращение в Гублит ничего не дало, а преследование сказки, уже запрещенной, — в печати продолжалось. Эстетические и идеологические смыслы этой травли перекрывались пафосом запрета — запретительство становилось самым выразительным знаком советской лояльности. Особую силу запретительным призывам придавало то немаловажное обстоятельство, что исходили они от людей, занимавших видные посты в советской иерархии, связанных с высокопоставленными советскими деятелями служебными, дружескими или родственными отношениями. Чуковский набросал (в 1929 г.) хронологию мытарств своего «Крокодила», далеко, впрочем, не полную:
Задержан в Москве Гублитом и передан в ГУС (Государственный ученый совет при Наркомпросе. — М. П.) — в августе 1926 года.
Разрешен к печати Ленинградским Гублитом 30 октября 1927 г., после 4-месячной волокиты.
Но разрешение не подействовало, и до 15 декабря 1927 г. книгу рассматривал ГУС.