Хосе Ортега-и-Гасет - Запах культуры
Дурное расположение духа – достаточно очевидный симптом того, что человек живет наперекор своему призванию. То же можно сказать о его «застывшей», перпендикулярной походке. По характеру Гёте чрезвычайно эластичен, подвижен, чуток. Его отзывчивость, душевное богатство, внимание к своему окружению необыкновенны. Откуда же эта скованность, отсутствие гибкости? Почему он нес свое тело словно штандарт на городских празднествах? И не говорите мне: это не важно. «Фигура человека – лучший из текстов, на основании которого можно о нем судить».[24]
Что если я попрошу Вас посвятить Гёте некий «физиогномический фрагмент». В этой связи обратите особое внимание на записи в «Дневнике» Фридерики Брион[25] с 7 по 12 июля 1795 года, например: «…горькое безразличие, словно облако, омрачило его чело». Но еще важнее последующие, которых я не стану упоминать, чтобы не излагать Вам свою точку зрения по этому поводу. И не забудьте о «тех неприятных складках у рта», которые упоминает в своем Дневнике Лейзевиц – 14 августа 1790 года – и которые можно видеть почти на всех юношеских портретах Гёте.
Боюсь, если Вы последуете моим советам, в Германии разразится скандал – этот образ Гёте окажется совершенной противоположностью застывшему символу, традиционно изображаемому в Евангелиях, вышедших из немецкой печати до настоящего времени. В самом деле, можно ли свершить большее святотатство, чем попытаться представить Гёте человеком высокоодаренным, обладающим огромною внутренней силой, чудесным характером – энергичным, ясным, великодушным, веселым и в то же время постоянно неверным своей судьбе.
Отсюда его вечно дурное расположение духа, скованность, стремление обособиться от других, разочарованный вид. Это была жизнь a rebours.[26] Биографы ограничиваются тем, что наблюдают эти способности, этот характер в действии, и они действительно достойны восхищения, предлагая волнующее зрелище всем, кто ограничивается видимостью существования. Однако жизнь человека не просто работа тех изощренных механизмов, которые вложило в него Провидение. Гораздо важнее вопрос: кому они служат? Служил ли человек Гёте своему призванию или оказался вечным изменником своей тайной судьбе? Я, понятно, не собираюсь решать этой дилеммы. Но именно в этом и состоит серьезная, радикальная операция, о которой я говорил и которую может попытаться осуществить только немец.
Не стану, однако, скрывать от Вас своего, быть может, ложного впечатления, что в жизни Гёте было слишком много бегства. В юности убегает ото всех своих возлюбленных. Он бежит от своей писательской жизни, чтобы окунуться в грустную атмосферу Веймара. Веймар – самое значительное mal entendu[27] в истории немецкой литературы, которая, по-видимому, является первой литературой мира. Даже если мое утверждение покажется Вам глубоко ошибочным и парадоксальным и даже если Вы окажетесь совершенно правы, – поверьте, у моей точки зрения вполне достаточно оснований! Но затем Гёте бежит из Веймара (который сам по себе был его первым бегством), и на этот раз в его побеге есть что-то детективное: от надворного советника Гёте он бежит к торговцу Иоганну Филиппу Мейеру, который после этого становится сорокалетним учеником живописи в Риме. Биографы, как страусы, готовы глотать камни Гётевского пейзажа словно розы. Они хотят убедить нас, будто все любовные бегства Гёте – уход от судьбы, стремление любой ценой остаться верным своему истинному призванию. Но в чем оно?
Не буду злоупотреблять Вашим терпением и разворачивать здесь свою теорию призвания, поскольку это целая философия. Ограничусь одним замечанием: хотя призвание всегда в высшей степени лично, его составные части, безусловно, весьма разнородны. Сколь бы индивидуальны Вы ни были, дорогой друг, прежде всего Вы – человек, немец или француз, и принадлежите к своему времени, а каждое из этих понятий влечет за собой целый репертуар определяющих моментов судьбы. Но все они станут судьбой лишь тогда, когда получат отчетливое клеймо индивидуальности. Судьба никогда не бывает чем-то общим или абстрактным, хоть и не все судьбы одинаково конкретны. Есть мужчины, рожденные любить одну женщину, а потому вероятность встречи с ней равна для них нулю. Однако, по счастью, большинство мужчин заключают в себе более или менее разнообразную любовную судьбу и могут осуществить свое чувство на бесчисленных легионах женственности определенного типа. Проще говоря, один любит блондинок, другой – брюнеток. Когда говорят о жизни, то каждое слово должно быть помечено соответствующим индексом индивидуализации. Эта печальная необходимость принадлежит уже к судьбе человека как такового: чтобы жить как единица, он должен говорить вообще.
Призвание Гёте!.. Если в мире есть что-то ясное, – вот оно. Разумеется, было бы грубой ошибкой считать, что призвание человека совпадает с его явными талантами. Шлегель говорил: «К чему есть вкус, есть и гений». Столь категоричная формула представляется мне подозрительной, как и обратное суждение. Вне всяких сомнений, развитие какой-либо замечательной способности, естественно, приносит глубокое удовлетворение. Но этот вкус, или естественное наслаждение, – не счастье осуществленной судьбы. Порой призвание не приближает нас к дару, порой ему суждено развиваться в совершенно противоположном направлении. Случается, и так произошло с Гёте, что невероятное богатство способностей дезориентирует и затрудняет осуществление призвания, по крайней мере в главном. Однако, если отбросить частности, мы видим: радикальная судьба Гёте заключалась в том, чтобы быть первой ласточкой. Он пришел на эту землю с миссией стать немецким писателем, который должен был произвести революцию в литературе своей страны и тем самым во всей мировой литературе. [Я настаиваю на том, что здесь дано лишь самое общее определение призвания Гёте, самого главного в его призвании. Только развивая теорию призвания, можно добиться достаточной ясности в той проблеме, о которой здесь сказано весьма кратко. ] У нас нет времени и места говорить конкретнее. Если как следует встряхнуть произведения Гёте, от них уцелеет лишь несколько искалеченных строчек, которые можно мысленно восстановить, подобно тому как взгляд восстанавливает разрушенную арку, уставившую в небо обломки. Это и есть подлинный профиль его литературной миссии.
Гёте Страсбурга, Вецлара, Франкфурта еще нам позволяет сказать: wie wahr, wie seind «Какой правдоподобный, какой реальный!» – так Гёте сказал об ослике, который грелся на солнышке. Несмотря на всю его молодость, несмотря на то, что молодость – это воплощенное «еще не». Но Гёте принимает приглашение Великого Герцога. И здесь я предлагаю Вам вообразить себе жизнь Гёте без Веймара, Гёте, целиком погруженного в существование бродящей, полной молодых соков Германии, вдыхающей мир полной грудью. Представьте себе Гёте-скитальца, без крыши над головой, без надежной экономической и социальной поддержки, без тщательно приведенных в порядок ящиков, куда помещены папки с гравюрами, к которым, возможно, он никогда и не обратится, иными словами, полную противоположность двадцатипятилетнему затворнику под стерильным стеклянным колпаком Веймара, тщательно засушенному в Geheimrat.[28] Жизнь – наша реакция на радикальную опасность (угрозу), саму материю существования. И потому для человека нет ничего опаснее очевидной, чрезмерной безопасности. Вот причина вечного вырождения аристократий. Какую радость доставил бы человечеству Гёте в опасности, Гёте, стиснутый своим окружением, с невиданным упорством развивающий сказочные творческие способности!
Но в тот решительный час, когда в гордую душу Гёте ворвалась героическая весна подлинной немецкой литературы, Веймар отрезал его от Германии, вырвал с корнем из родной почвы и пересадил в бесплодный, сухой горшок смешного двора лилипутов. Какое-то время, проведенное в Веймаре (как на курорте!), безусловно, пошло бы ему на пользу. Немецкая литература, основателем которой мог быть только Гёте, – это единство бури и меры, Sturm und Mass. Sturm чувства и фантазии, которых лишены прочие европейские литературы; Mass, которой в разной степени, хотя и безмерно, наделены Франция и Италия. С 1770 по 1830 год всякий истинный немец мог принести свой камень на памятник Sturm. Даже посткантианская философия – не что иное, как Sturm! Но немец обыкновенно бывает только Sturm – не знающим меры. Furor teutonicus[29] заставляет его выходить за рамки привычного бытия. Только вообразите – я уже не говорю о поэтах! – что Фихте, Шеллинг, Гегель обладали заодно и bon sens![30] Все дело в том, что Гёте чудесно объединял в себе оба начала. Его Sturm достиг достаточного развития. Следовало развить и другой не менее важный момент. Вот зачем он отправляется в Веймар – пройти курс подлинного «ифигенизма».[31] Пока все хорошо. Но зачем же остался в Веймаре этот человек, готовый в любую минуту удариться в бегство? Более того, десять лет спустя он опять бежит – и возвращается вновь. Его временное бегство неопровержимо свидетельствует: Гёте должен был покинуть двор Карла Августа.