Чернила меланхолии - Жан Старобинский
Если и дальше прослеживать тему пустоты, по крайней мере в рамках французской литературы, мы увидим, что ей все время сопутствует двойственность. Переживание пустоты не перестает истолковываться как ожидание Бога; однако оно все более становится предварительным моментом, где распахивается пространство, заполняемое затем воображением. Из-за пустоты своего сердца, говорит Руссо в своей «Исповеди», он бросился в царство химер, стал изобретать «общества избранных» и покрывать письменами листы, что сложились затем в «Новую Элоизу». Однако, чтобы заполнить пустоту, достаточно ли романного творчества? В письме к Мальзербу[827] Руссо уверял, что ощущает ничтожество своих фантазий и «порой это погружает его в глубокую печаль». Так вновь рождается «необъяснимая пустота, которую ничем нельзя заполнить». И пустота эта становится сладостной: «То было настоящее наслаждение, ибо я был проникнут живейшим чувством соблазнительной тоски, от которой я вовсе не желал избавиться». И вновь порыв, но теперь уже в сторону «бесконечного», в сторону «Великого существа». Не нашедшее покоя в пустоте чувство выходит из области утешительных выдумок ради экстаза, который обратит пустоту в Абсолютное Существо. Романный вымысел сменяется «стихийной» – не менее литературной – мистикой.
«Наш дух испытывает ужас перед пустотой ‹…› и сам создан из нее»[828]. Таков парадокс, который всецело осознавал Поль Валери. Он не очень любил вдохновение, связанное с предваряющей его пустотой. Однако полагал, что следует приветствовать «могущество пустоты»: «Я часто слышал, как Малларме говорит о могуществе чистого листа – могуществе творящем, вот мы усаживаемся перед пустой страницей. И что-то начинает писаться, делаться – и так далее». Стало быть, существует «творение пустотой»[829]. Точнее сказать: «Существует определенный вид пустоты, который требует – взывает – пустота эта более или менее определяема – возможно, как некий ритм – очертание – вопрос – состояние – время, имеющееся у меня, инструмент, белый лист бумаги, поверхность стены, местность и расположение на ней»[830]. Нет ни формы, ни цвета, что существовали бы вне непрерывной связи с пустотой. И приходится воздать должное «пустоте как положительному чувству», «плодородному чернозему, где возникшая идея может прорасти и расцвести наилучшим образом»[831]. Это удел Мефистофеля.
Во второй части «Фауста» Гёте, перед тем как спуститься в царство Матерей, Фауст оправдывается перед Мефистофелем: «Разве не приходилось мне вступать в свет? Учиться пустоте, учить ей других? Поистине, я говорил о том, что наблюдал; тем громче звучало противоречие»[832]. То был печальный опыт. Что же делать? Углубиться в пустоту. Фауст заявляет духу отрицания: «В твоем “ничто” я надеюсь обрести все»[833]. Этому вторит писатель-моралист Чоран, и не потому, что вспоминает Гёте и Валери, но потому, что во многих случаях мыслит в одних с ними категориях: «Считать, что ни в чем нет основания, и не ставить на этом точку – не такой уж парадокс: доведенное до предела, восприятие пустоты совпадает с восприятием всего и вступлением в это все»[834].
Что за странное свойство пустоты! О ней так много говорили. Я сам не смог избежать мысли о ней. Избыток цитат – ее обращенный образ.
С точки зрения строгого философского знания пустота – опасный концепт. Вместе со своей противоположностью она рождает бесконечное колебательное движение. Напомним, что это колебание содержится уже в исходном глаголе vacare, означающем одновременно «быть пустым» и «располагать временем для совершения определенного действия». Наше неумеренное воображение, в зависимости от того, какой путь выбирает – отрицания или утверждения, – делает Бога поочередно то Великой Пустотой, то Великим Зодчим.
«Es linda cosa esperar…»[835]
В конце первой части «Дон Кихота» Санчо Панса, несмотря на невеликую выгоду, что он извлек из своих приключений, заявляет своей жене Хуане: «…до чего ж хорошо в ожидании происшествий скакать по горам, плутать в лесах…»[836].
Наваждение Дон Кихота
В сумасбродстве Дон Кихота все – ожидание. С того момента, как он отождествил себя с героями любимых романов, мир обязан снабжать его опасностями, поединками, приключениями. Если их не случится, как при первом его выезде (главы I, II), то это повод для отчаяния. Но героическое ожидание достаточно могущественно, чтобы немедля отыскать лекарство от этого преходящего отчаяния. Его решимость беспромедлительно ввязываться в приключения коренится именно в этом героическом ожидании, неотделимом от роли последнего из странствующих рыцарей, которую он играет в своем бреду. («Итак, завершив необходимые приготовления, он не желал более медлить с исполнением своих намерений»)[837]. Для великого ожидания, что определяет все его существо, свойственно преодоление ожидания – отсрочка рефлексии – в каждом отдельном случае. Дон Кихот ждет слишком много, чтобы подождать хоть чуть-чуть. Каждая встреча несет мгновенный недвусмысленный знак, и ничто не задерживает реакции. Ждать – это значит изменить Ожиданию. Как известно, неудачи не опасны для наваждения: когда Дон Кихот с опозданием узнает в овцах овец, а в бурдюках с вином – бурдюки с вином, он обвиняет в этом некоего могущественного волшебника, заставившего исчезнуть настоящих воинов и великанов. Эта интерпретация позволяет объяснить временное поражение, не развенчивая великого ожидания и рвения к подвигу.
Раз фабульные условия заданы таким образом, то чего же будет ждать читатель? Разумеется, злоключений. Поводов посмеяться. Но также и чего-то неожиданного. Ведь простое повторение злоключений будет утомительно и скучно. И Сервантес снабжает нас неожиданным, множа аспекты реальности, в которых нет места рыцарской мечте, а также создавая чрезвычайное многообразие голосов, среди которых теряется его собственный. Чем больше голосов, тем больше места для вторжений, задержек, комментариев, вставных рассказов, вымышленных промежуточных авторов.
У рыцарской мечты лишь одно на уме – это слава. Обожаемые издалека совершенства дамы сердца – всего лишь один из ее лучей. Сервантесу легко противопоставить им плотское желание в его естественной невоздержанности. Слава – пламенный очаг отсроченных удовольствий, а плотские желания требуют и обязывают к удовлетворению немедленному: ждать они не согласны. Конфликт желаний сублимированных и естественных – очевидный источник комического, и Сервантес словно задумал охватить в ряде эпизодов почти весь перечень естественных влечений, зафиксированных аристотелевской схоластикой.
Начинает он с полового влечения. Часть первая, глава XV: дон Кихот и Санчо Панса блуждают по лесу в поисках пастушки Марселы, от любви к которой скончался некий Хризостом. Росинант, желая «удовлетворить свою потребность», устремляется к галисийским кобылицам, которых пасут «янгуаские погонщики». В результате происходит стычка с применением дубин, после которой наши приятели остаются в весьма незавидном состоянии. На постоялом дворе (глава XVI)