Изображая, понимать, или Sententia sensa: философия в литературном тексте - Владимир Карлович Кантор
Это заметили современники Горького, даже не из самых сильных писателей. Автор тогда популярного романа «Санин» М.П. Арцыбашев поставил точный диагноз: «Когда началось то, что называют “концом Горького”, когда большой и свободный художник подчинил свое творчество служению партийным целям, многие думали, что это временное, и надеялись на скорое возрождение писателя. Я не верил этому, я знал, что искусство – это любовница, которая никогда не прощает и мстит за себя… Искусство, которому он изменил, ушло от него, между ними порвалась живая связь, и как следствие этого разрыва явилась какая-то странная духовная слепота некогда яркого и большого художника. <…> Надев шоры известных политических убеждений, он не видит и не хочет видеть ничего вне той прямой линии, которую начертала для него программа и тактика его партии. Все, что не входит в узкие рамки этих предназначений, ему представляется не только ненужным, но и просто вредным. Как все узкопартийные люди, он признает лозунг: кто не с нами, тот против нас. А так как не с нами и, следовательно, против нас оказывается слишком многое и это многое слишком разнообразно, то, чтобы быть логичным до конца, ему не остается ничего другого, как все оказавшееся за чертой свалить в одну кучу. Поэтому-то он смешивает великого богоборца Достоевского с бульварным садистом Мирбо, гениальных “Бесов” с желтым пасквилем забытого Клюшникова, вопросы патологии с вопросами психологии. Иначе нельзя: ему нужно доказать, что все, что не с ним, – вредно, что все, в чем нет “маленькой пользы” служения политическому моменту, – равно ненужно и равно безнравственно. <…> А если так, то не протест против постановки – призыв к уничтожению книги, вот логический конец для человека последовательной и смелой мысли»[569].
Горького поддержал Ленин, новый идеолог наступавшей на Россию бесовщины и создатель первой в Европе тоталитарной системы: «Вчера прочитал <…> Ваш ответ на “вой” за Достоевского и готов был радоваться»[570]. А большевистский публицист М. Ольминский в том же году писал: «На вопросе о Достоевском столкнулись два мира. Пролетарский мир, в лице М. Горького, выступил против соглашения с реакцией, против антисемитизма, против неблагородства человеческой души. А против него – другой мир, готовый обниматься и с реакцией и с антисемитизмом, готовый продать свое благородство души первому, кто пожелает выступить покупателем. На этом примере рабочие должны учиться понимать те неблагородные вожделения, которые обычно кроются под пышными фразами о святости искусства и чистом искусстве»[571].
Русские религиозные мыслители горьковской инвективы против Достоевского не приняли, противопоставив его публицистическому прочтению философское понимание романа. Заслуга Степуна в том, что он попытался не просто отказаться, отмахнуться от пролетарского невежды, а попытался увидеть и понять, какие тенденции выражает Максим (характерное имя-псевдоним – Максим – то есть величайший) Горький (характерна и подлинная фамилия – Пешков, т. е. мельчайшая фигура в шахматах). Он усиленно делал себя первым, Ферзем, Королем. Но для этого надо быть выразителем какой-то силы. Силу эту он нашел в большевизме. Степун ясно увидел, что Горький не сам по себе: «Ни минуты не желая говорить “гаденьких слов” о творимой им “цензуре”, все же приходится определенно заявить, что в его сознании понятия религии и реакции являются столь же тесно срощенными друг с другом, как и в сознании любого черносотенца. Понятия же прогресса и атеистического отрицания для него так же интимно связаны, как они были связаны в наивном мышлении 60-х годов.
Вся психологическая, и прежде всего социально-психологическая, значительность письма Максима Горького только тем и объясняется, только в том и заключается, что высказанное им суждение, с одной стороны, питается глубоким историческим заблуждением, с другой – само питает его.
С этой точки зрения малосильный по существу протест Горького заслуживает большого внимания и серьезного опровержения»[572].
Горький назвал Достоевского злым гением, погубителем России. При этом за Горьким плебс, отказавшийся от религии, а это уже сила. Опровержение Степуна в контексте позиции атеиста Горького казалось тогда несколько наивным: «Злой гений – он всюду и всегда проповедник безбожья, ступающий по праху и сеющий смерть. <…> Злой гений прежде всего проповедник безбожья; Достоевский же всю свою деятельность, весь свой огромный талант отдал проповеди религиозной жизни и живого Бога. Сила его религиозной веры была так велика, что понятия безбожной жизни, жизни вне Бога он бы решительно не принял и не понял. Вне Бога для Достоевского вообще немыслима никакая жизнь и никакое бытие»[573].
История показала, что позиция Горького и Ленина вела к каннибализму, ибо видели они жизнь очень упрощенно без высших смыслов, без творчества, которое насквозь метафизично в высших своих проявлениях. Степун же при этом остается верен идее трагизма человеческой жизни, именно это видя в «Бесах», отвергая горьковскую бытовую оценку творчества великого писателя: «То, что большинство типов Достоевского психологически не совсем нормально, что они определенно наделены нервными недугами: истерией, эпилепсией, летаргическим сном и т. д., – верно. Но клиническая нормальность и ненормальность решительно не имеют никакого отношения к художественной нормативности творчества»[574].
Как показал Мережковский, вопрос о человеке, о человечестве связан для Достоевского с вопросом о Богочеловеке, о Богочеловечестве: «Горький эту связь разрывает, и самый вопрос падает, становится бессмысленным. Человек – Бог или зверь, – говорит Достоевский. Горький не слышит первого, и остается второе: человек – зверь»[575].
Зверь не знает трагедии, человеческой трагедии, где, по словам Достоевского, дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей. И герои Достоевского не только не звери, а люди, думающие о высших проблемах бытия, живущие ими. Так что вывод Степуна не случаен: «Трагиком Достоевский является прежде всего потому, что все его творчество насквозь метафизично. Катастрофичность его романов никогда не порождается эмпирическими столкновениями психологических мотивов и желаний, но всегда метафизической антиномией человеческих судеб и воль»[576].
При этом поразительно, как одномерному уму пролетарского писателя кажется, что постановка романа Достоевского в одном отдельно взятом театре может изменить