Александр Михайлов - Языки культуры
В XVII–XVIII вв. все поэтическое пронизано риторическим. А риторическое предполагает несколько взаимосвязанных уровней: 1) риторика как «украшение» речи (риторические фигуры, loci communes и пр.); 2) риторика как ораторское искусство; 3) риторика как искусство прозаической речи; 4) риторика как искусство речи любого рода. Нетрудно видеть, что и поэзия в узком смысле, oratio ligata, попадает в сферу такой многоступенчатой риторики в своих началах и концах. Поэтому, например, в эпоху барокко, как и раньше, достаточно хорошо различают поэзию и красноречие [519] , но плохо различают поэтику и риторику, притом на разных уровнях: «Подобно античности и средним векам, Ренессанс не проводил четкой линии между риторикой и поэтикой. Большинство теоретиков без колебаний переносит категории риторики в поэтику, никак не ограничивая их», — пишет историк культуры эпохи Возрождения Август Бук [520] . «Поэзия и проза подводятся (в эпрху барокко. — А. М.) под категорию речи. Как то было и в античной Tиo- рии, поэзия и проза «не две сущностно различные формы выражения» (Э. Р. Курциус), — наличия метра и рифмы уже довольно для полного определения поэзии. Речь — это всякое написанное или произнесенное слово вообще» [521] . Георг Филипп Харсдёрффер, нюрнбергский барочный поэт-«полигистор», писал: «Поэзия и риторика сопряжены и связаны, они сроддЬлись и сженились (verbrьdert und verschwestert, verbunden und verknьpft), — одной нельзя учить и учиться без другой, нельзя одной заниматься и упражняться без другой» [522] . Цели поэзии и риторики сближаются: поэзия убеждает, доставляет пользу и услаждает, риторика учит, доказывает, услаждает, убеждает [523] .
Именно в это время рождается жанр романа [524] , — тип повествования, только что осознаваемый, практически и теоретически осваиваемый, проявляет свою силу и значимость тем, что вовлекает в свой круг разные подобные ему явления литературы прошлого. Отсюда, от XVII в. с его риторической теорией, протягиваются нити в глубь веков: устанавливается традиция романа, в этой традиции оказываются и греческие милетские сказки», — и тогда П.-Д. Юэ, сам в прошлом автор небольшого романа в прециозном стиле и в будущем член Французской академии и епископ, наводит в романной традиции весьма существенный порядок [525] .
Проекция романного жанра в глубь истории (у П.-Д. Юэ он освящен почтенной древностью египтян, персов и сириян) важна именно тем, что роман вместе с его традицией рождается в литературном сознании только теперь. Для риторической теории не представляет сложности освоить новый жанр романа [526] . Риторика, при ее всеохватности, — весьма устойчивая система, и чему-либо новому весьма трудно потрясти ее в ее универсальной значимости. Риторика понимает роман как «поэму без метра» (Д. М. Морхоф, 1682) [527] .
Однако такое простое решение не снимает проблемы, а загоняет ее, словно болезнь, внутрь. Действительно, ведь риторическая теория пытается не более не менее как истолковать новый жанр в духе старого. Вот как дословно пишет Морхоф: «Есть другой вид поэм (Gerichte), однако <излагаемых> прозаической речью, — их можно с полным правом назвать героическими поэмами <Helden-Getichte, т. е. „эпос“>. От других они не отличаются ничем, кроме <отсутствия> метра. Но и Аристотель признавал, что может существовать поэма (Роеша) без метра. Таковы так называемые романы…» [528] Простота отождествления (эпоса и романа) на деле обманчива, а сама краткость, к которой сводит все дело Морхоф, поучительна. Ведь теоретикам барочной риторики (тому же Юэ [529] , Биркену, о котором еще пойдет речь) удавалось ясно видеть отличия эпоса и романа, но принципиальное отождествление было тем не менее возможно. Оно-то только и показывает, какие реальные проблемы «загоняются здесь внутрь» — внутрь риторики.
Во-первых, прежде всего барочный теоретик забывает о том, что Аристотель нигде не пишет о «поэме» или «эпосе» в прозе. Аристотель действительно полагал, что выбор прозы и стиха как формы изложения несуществен для того, окажется ли произведение «поэтическим» или «научным» [530] , и отсюда легко сделать вывод, будто Аристотель «признает» возможность эпоса в прозаической форме. Умозрительно это, возможно, так и есть. Но на деле Аристотель занят не оправданием применения прозаического изложения в поэтическом произведении, а совсем другой задачей — доказательством того, что «научное» содержание, изложенное стихами, не перестает от этого быть «наукой» (например, «фисиологией») и отнюдь не становится «поэзией». Аристотель занят вычленением специфического «поэтического способа подражания», а его барочный единомышленник (для которого теория Аристотеля — не давно прошедшее, а нечто всегда современное, находящееся под рукой) — доказательством возможности «поэтического способа подражания» в прозе. Акценты их интересов резко смещены — в пределах пока еще одной системы. «…И Геродота можно переложить в стихи, но сочинение его все равно останется историей, в стихах ли, в прозе ли…» — замечает Аристотель [531] , который стремится подтвердить именно то, что для истории неважен выбор формы изложения — история даже и в стихах останется историей. Барочный теоретик доказывает, что «поэтический способ подражания» остается таковым и в прозе — невзирая на отсутствие метра. Все это лишь условно выводится из Аристотеля, условно и согласуется с ним [532] .
Во-вторых, из сказанного вытекает, что слово «поэма» у Морхофа — это не просто обозначение жанра («эпос»). Оно означает еще и то, что, ближе к Аристотелю, можно назвать «поэтическим способом подражания», поэтическим творчеством, а затем уже означает и жанр. Совершенно неприметно для самого барочного теоретика жанр романа требует са%ой широкой постановки вопроса о поэтическом творчестве, о поэтическом подражании, о принципиальном отличии поэтического «слова», вида «речи» от всякого иного. А такая постановка вопроса непременно расслоит риторическое слово, поскольку слово в разных случаях будет наделено функциями, которые уже нельзя совместить, как нельзя совместить у Аристотеля поэзию и историю. Но Морхоф так вопроса не ставит; у него риторическая теория как единая традиция еще прикрывает все подобные, открывающиеся в глубине единой и всеобъемлющей риторической теории зияния. Другие теоретики этого же времени заняты тем, что с большой последовательностью укладывают различные функции слова в рамки единого риторического слова, и это им долгое время удается делать со значительным успехом. Аристотель и барочные теоретики риторики помещаются, заметим, на противоположных склонах долгой истории риторического слова: Аристотель — на склоне, ведущем к становлению риторики, — слово, как понимает он его, еще не «уломано» риторически, еще не сведено к единой всеобъемлющей функции (и именно потому Аристотель в различении способов пользования словом ближе к XIX–XX вв., чем к барокко!). Барочные теоретики помещаются на нисходящем склоне риторической истории: у них риторическое слово внешне систематизируется, а внутренне разрушается.
Итак, простейшее чисто формальное и столь гладко совершающееся в рамках риторики перемещение «эпоса» в прозу приводит к неожиданному результату. Внутри риторической системы зарождается очаг ее критики.
Жанр романа — это скрытая опасность для риторики и скрытая критика риторики. Риторика поглощает роман, а роман этому объективно противится. Роман в конце концов способен выступить как такая сила, которая внутри литературы ломает морально-риторическую систему.
Эта роль романа проявляется, в частности, в следующем:
а) цельность риторического слова распадается;
б) риторическое слово начинает функционировать как антириторич^ское;
в) романное, антириторическое слово функционирует как универсальное поэтическое слово (исключающее вместе с тем всякое иное поэтическое слово).
Все это — процессы, которые совершались подспудно и небыстро [533] . Очень долгое время они все еще перекрывались риторическими категориями и так или иначе согласовывались с традиционным сознанием слова и его функций.
а) Риторическое слово выступает всегда как моральное ведение [534] . В пределах риторики жанры поэзии, красноречия могут как угодно перераспределять между собою функции слова, но и романное слово никак не освобождено от самого главного — от «морального ведения». «Услаждение (delectare), развлечение неотделимо от «пользы» (prodesse): prodesse et delectare — постоянная формула поэтического «призвания», взятая из Горация (О поэтическом искусстве, ст. 333). П.-Д. Юэ излагал задачи романа в таком виде: «Основная цель романов <…> — наставление (l’instruction) читателей, которым непременно дблжно дать лицезреть добродетель венчанную и порок покаранный» [535] .