Николай Арсеньев - О Достоевском: Четыре очерка
«О. они торопились бы любить, чтобы затушить великую грусть в своих сердцах. Они были бы горды и смелы за себя, но сделались бы робкими друг за друга; каждый трепетал бы за жизнь и за счастье каждого. Они стали бы нежны друг к другу и не стыдились бы того, как теперь, и ласкали бы друг друга, как дети. Встречаясь, смотрели бы друг на друга глубоким и осмысленным взглядом, и во взглядах их была бы любовь и грусть…»
(Часть II, глава 7–ая).
Как это похоже на современное американское «богословие» о преодолении исчезнувшей веры в Бога «Death of God» Hamilton’a, и других. Кстати, богословие, расцветшее 5 лет тому назад и уже отцветшее [65]).
Но у Версилова его вещий сон тут не кончается. Сам он называет себя русским европейцем, «деистом», но какой он «деист»! Он — один из многочисленных аспектов того, что является духовной сущностью самого Достоевского. Перед нами страстный, слабый, грешный человек, свой взор с ревнивой любовью устремляющий к единому Источнику силы и восстановления — Христу, Божественному Дарователю победы над смертью.
«… Замечательно, что я всегда кончал картинку мою видением, как у Гейне, «Христа на Балтийском море». Я не мог обойтись без Него, не мог не вообразить Его. наконец, посреди осиротевших людей. Он приходил к ним простирал к ним руки и говорил: «Как могли вы забыть Бога?» И тут как бы пелена упала со всех глаз и раздавался великий восторженный гимн нового и последнего воскресения…»
Это созерцание Христа — центр духовной жизни и духовной силы и любви и веры Достоевского. Как в перво–христианском благовестии, как у апостола Павла: «Мы же проповедуем Христа распятого, для иудеев соблазн, для эллинов безумие, для самих же спасаемых — Христа, Божпю Силу и Божию Премудрость». (1 Кор., 1,23). В этом — вся суть, все содержание христианства вообще.
2В этом — суть и для Достоевского. Об этом говорит и его усиленная молитва умиленного, напряженного созерцания [66]), и его «ревнивая любовь» к образу Христа в самые различные периоды жизни, с колебанием в ударениях, толкованиях, оттенках, но неизменная, напряженная захватившая его любовь, как к Тому, Кто является его опорой и основанием и источником силы и осмыслителем мира и жизни.
Даже в эпоху еще полу–позитивистического, казалось бы, миросозерцания — первые годы после освобождения его из каторги — он так чувствует. И с какой силой чувствует! Вспомним его знаменитое, полное, казалось бы, парадоксальности, письмо к жене декабриста Фонвизина (пославшей ему Евангелие в самом начале заключения его в острог; он четыре года держал его под подушкой на своих нарах). Это письмо начато им через несколько дней после освобождения из «Мертвого Дома».
«…Скажу Вам, что в такие минуты жаждешь, как «трава иссохшая», веры, и находишь ее, собственно потому, что в несчастии яснеет истина. Я скажу Вам про себя, что я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И однако же Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю, и нахожу, что другими любим, и в такие то минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее. разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но — с ревнивой любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной». (№ 61. февр. 1854 г.).
Мы видим, что письмо полно отзвуков борений, мучительных сомнений, что этот человек болеет, мучится этими проблемами. что для него это — вопрос жизни. И иногда он получает на это в душе свой ответ. Но и этот ответ не спокойное догматическое исповедание. Он — больше, он — выражение страстной, себя не вполне даже сознающей, выраженной в форме часто практических оценок, и вместе с тем огромной, утверждающей себя наперекор всем «разумностям» людским, любящей, ревниво любящей, покоряющей веры. Огромной и сильной веры, полускрытой в мнимо–агностических (т. е. как будто отказывающихся от окончательного ответа) выражениях.
Нет, ответ дан. И выбор — несмотря на все сомнения — сделан. Ибо это — не вывод мысли, а контакт с Реальностью, Которая выше и больше меня. Так чувствовал Достоевский, и все больше, с прохождением лет, по мере роста своего опыта духовного. Это он выразил между прочим в своих замечательных «Материалах к Бесам», изданных впервые в 1929 году под редакцией профессора Комаровича в Германии, в издательстве Piefrer’a — и при том на немецком языке, с согласия Советской власти (ибо по–русски большевики тогда еще не позволили их издать). С тех пор, и особенно после превосходной книги Мочульского, эти записи Достоевского часто цитировались, но сила и четкость их формулировки так велики, что нельзя о них не вспомнить.
«Дело в настоятельном вопросе: можно ли веровать, быть цивилизованным, т. е. европейцем, т. е. веровать безусловно в божественность Сына Божия Иисуса Христа? (ибо вся вера только в этом и состоит)».
И далее: «Источник жизни и спасения от отчаяния всех людей и условие для бытия всего мира заключается в трех словах: «Слово плоть бысть», и в вере в эти слова» [67]).
Мы знаем, как богаты и письма, и интимные записи Достоевского, и черновые наброски («материалы») к его произведениям и замыслам и «Братьев Карамазовых» и «Бесов» и «Идиота», а образ Зосимы и образ Макара Ивановича (в «Подростке») и образ князя Мышкина (в «Идиоте»), и отчасти уже повествование «Записок из Мертвого Дома» — полу–скрытого (или более явного) христоцентризма. Ответ на предчувствуемую, предугаданную безобразную русскую революцию, воспринимаемую, как вселение «бесов» в тело и душу русского народа, дается только в слове силы Того, Кто «легион» бесов изгнал из бесноватого в земле Гадаринской.
Видите, это точь–в–точь, как наша Россия. Эти бесы, выходящие из больного и входящие в свиней — это все язвы, все миазмы, вся нечистота, все бесы и все бесенята, накопившиеся в великом и милом нашем больном, в нашей России, за века, за века! … Но великая мысль и великая воля осенят ее свыше, как и того безумного бесноватого, и выйдут все эти бесы, вся нечистота, вся эта мерзость, загноившаяся в поверхности … и сами будут проситься войти в свиней… Но больной исцелится и «сядет у ног Иисусовых»… и будут все глядеть с изумлением…»
Смотрите: и здесь Божественное Присутствие спасает душу народа. Это ведь основоположный краеугольный камень всех философствований и мыслей Достоевского о народе. Об этом говорит у него и Зосима и вся идеология Достоевского о живом образе Христа, который должен проявиться и осуществиться в человеке, и в искупленных грешниках (которыми в разных оттенках являются все обращающиеся к Нему) и в народе, и в народах и в человечестве и во всем творении Божием.
3Христоцентризм Достоевского — вот основа и вдохновляющий источник его миросозерцания и в значительной, решающей степени, в самых глубинах, в его творчестве. Здесь мы находим ответ и на самую главную, основную проблему его: проблему страдания. Впрочем — глазной проблемой, неразрывным образом связанной именно с этой проблемой страдания, является другая, еще более основоположная: проблема бытия Божия. И на нее у Достоевского только один ответ: христоцентрический, и при том мистический. Другими словами: не он дал ответ себе и своим читателям. Ответ был дан ему.
Религиозное миросозерцание Достоевского опытно. Оно вырастает из опыта (длительного а мучительного) пустоты и опустошения души и мира а бессмысленных страданий и — прорыва Бога, заполняющего пустоту души и мира, и открывается жизненно и спасательно и конкретно–исторически и мистически, (конкретно–мистически) — в Сыне Своем. Слова Иоанна Богослова в начале его Первого Послания формулируют то, что легло в основу и в центр всего религиозного опыта Достоевского: «О том, что было от начала, что мы слышали и задели и что рассматривали нашими глазами… — о Слове Жизни, ибо Жизнь явилась, и мы видели, свидетельствуем и возвещаем вам сию Вечную Жизнь, которая была у Отца и теперь явилась нам…» (I Иоан., 1, 6–9).
Эта Вечная Жизнь раскрылась в страдании… «Так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего (Иоан., 3, 16 «Любовь Христова объемлет нас», пишет Павел, «рассуждающих так: если Один умер, то все умерли… чтобы живущие уже не для себя жили, а для умершего ради них и воскресшего» (II Кор., 5, 14).
Встреча с Ним — пострадавшим ради нас и воскресшим — происходит больше всего и с особой силой в участии в Его любви — Его любовь к нам пробуждает нашу ответную любовь — и через это и страдания — Его страдание есть центральное, решающее место встречи с Богом. В этом смысл и нашего страдания. Мы встречаемся с Ним и в нашем страдании, когда Он и Его страдания раскрываются нам в страдании нашем. Вот — философия, мистически–эмпирическая философия страдания Достоевского. В ней слились апостольская проповедь о Кресте («Так возлюбил Бог мир»… и: «Я сораспялся Христу. Живу уже не я, а живет во мне Христос») и тяжелый, болезненно–взволнованный, но зреющий под влиянием мистического общения с Пострадавшим из любви к нам (и Воскресшим) — так верил Достоевский — и все более приходящий к просветленно–мужественной, трезвенной мудрости жизненный опыт Достоевского.