Маргарита Павлова - Эротизм без берегов
Я спрашиваю: «Вы уверены, что вы Борю не любите и что с ним для вас нет правды? Так ли это?» Она мне: «Ведь, помилуйте, целый год это было. Я уверена и знаю, что я Борю не люблю и что идти мне с ним не надо. Я бы хотела, чтоб он был, как прежде: Любовь истинная, только та, когда она взаимная, оба любят, а вот Борина — не истинная. И он должен ее побеждать».
Я ей говорила, что трудно безвольному победить органическое, особенно когда сам человек еще в своей правде усомниться не может. Он-то, верно, думает, что вы для него и он для вас. Она печалилась за Борю, как бы ему дать это понять, как его образумить. Было жалко ей его. Говорит: если бы кто мог ему помочь, то Мережковские, а они-то его поощряют. Я ее просила тебе написать самою, но она с грустью говорила, что не знает как. Я ей сказала, что иногда она мне сама кажется оборотнем «не то есть, не то нет». «Да, — говорит, — есть это во мне, но есть ли какое-нибудь „основание“?» — «Персть — есть», — говорю (иногда, когда без надрыва она, в серьезности). Была очень простая, серьезная, и в простоте значительная. Ей, видимо, было трудно мне говорить, и удивило, что Боря вам рассказывал.
Я все ее слова и вопросы перевела в одну длинную речь, по существу все включающую. Боре не читай, а можешь сказать, я думаю. Или от себя, что ли. Борю мне жалко ужасно, но, право же, Люба не та, что он о ней думает. Как быть — я не знаю. Может быть, когда-нибудь они опять сойдутся, даже, может быть, один для другого предназначены, но не в той форме и не сейчас. Люба все-таки больше живой человек, чем сосуд жизни — внездешней. И у него, несмотря на махровость, — мужская, безличная влюбленность.
10 января.
<…> Вечером Карташев мне переводил латинский текст из Крафт-Эбинга. Уже втроем, не глаз на глаз, стыдится. Я для себя и тебя, потому что надпишу, чтоб лишний раз не спрашивать: легче, проще читать сразу, а потом, я думаю, и ему не без пользы: всю-то книгу он все равно не прочтет. Довольно отважное предприятие, но ничего, переводит стойко. Иногда ужасается, иногда стыдится, иногда запинается, но кое-что и западает. Я теперь лицо его очень хорошо изучила и знаю, когда что отражается. Все оттенки. Очень согласуется все с моим представлением о лике, лице и личине. Один раз было почти приближение к совершенному (и лицо соответств<ует> внутреннему пережив<анию>). Значит, возможно. И я не ошиблась: какое-то соединение с Главным возможно и должно и единственно прекрасно. Но знаю и непереваримый отврат; особенно Карташев гадкий может быть, и глаза исчезают с лица. Это я только тебе пишу, им не читай. И еще знаю точно, насколько Карташев для меня мертвеет, «трупнеет», когда отходит от нас, или ожесточается, и насколько я сама трупнею, окостеневаю и делаюсь бесчувственной и абсолютно пустой, выдутой — в той стороне, которая обращена к нему. Это уж истинно, проверено, не голословно.
<…>
21 января.
<…> Ведь у нас в Главном, в сущности, вопрос о соединении 2-х начал химически, в единое — личное начало и общественное. (Женское и мужское.) Христос — полный человек — имел 2 начала разъединенные, Христос, Бог — имел эти два начала соединенными. Пока личность Христа была близко — устраивалось детски-мудрое Целое, как бы с ним посередине. То, что имел Христос — и что он дал уже миру, — вскрывается медленно, в сознании. Таким образом, является, что сталкиваются эти два начала в мире, вся ткань мира в этой игре, в движении, искании одного, единого их 2-х. Если мы это поняли, то начать должны с того, что пронизывать мир, Розановское мясо животрепещущее (облик тайны 2-х в мире) — личным началом. У Карташева есть ощущение живого тела мира (Розановский пафос), есть ощущение общественности (Булгаковский пафос[878]), есть ощущение себя частью мира (пафос к книгам), есть ощущение живого Христа для себя (пафос отшельника-аскета). Когда он уходит в одно — не видит другого, когда повертывается > в другое — не видит ничего остального. Все не соединено. Ему нужна любовь, чтоб это понять, свою ценность узнать, узнать, что истинный пафос есть чаяние соединения этого всего в Единое, в Церковь (разрешимое только здесь, в ней), он знает. Он говорит, что знает. У меня есть просто чаяние, и знание хоть предчувствия той полноты радости, которая должна быть.
Карташев говорил, что, когда он представлял себе, что он живет в одном из своих пафосов, уж ему мало, он хочет всего, в едином соединении.
26 января.
Вспомнила, что мало писала тебе о Розанове и о нашем разговоре с Карташевым насчет своих отношений к «полам». Говорили исследуя. И — странное какое явление. Во-первых, все извращенности в зародыше. Затем во многих тонкостях у меня отношение мужское, активное, а у Карташева женское, пассивное — в переживаниях и представлениях. Помнится, я тебе писала, что мне представимым кажется быть мужчиной по отношении к проституткам (как тип множественности) или даже мальчикам, нежели быть проституткой. Познание мира через «пол» же — множественности, бесконечности, безличности. Или же уже тогда противоположность, — влюблен<ность> в Христа, экстаз монаха-аскета (или монашки — это однородно, скорей, пожалуй, монах-то украл у монашки).
У Карташева есть желание подчиненности, безактивности. Желание в детстве быть девочкой, желание быть с девочками, чтоб приняли. (У Наты желание быть мальчиком. И у того и другого — зависть. А у меня желание соединить и то и то.) Осталось и теперь: меня захватывают женщины-амазонки (кстати, в цирке были недавно с Ивановым[879], с 2-мя дворниковскими девочками маленькими, их даром прихватили). Так ловкость, соединенная с женственностью, сила — очень зависть возбуждает и притягивает даже скорее. А, например, «мужчина» в своей ловкости — этого мне мало. Женственные «мужчины», лица, конечно больше нравятся. Затем: если представить гнусность, распуститься, то является жестокость и скорей активность, а не пассивность — и уж тогда вроде как ты над Венгеровой издевалась[880]. Тут-то и сладость.
Может быть, извращение есть, но Розанов не без прозорливости. Но ты не думай: ведь это безусловно крупицы. Не подумай чего-нибудь узкого, одностороннего. Ведь извращение у людей показывает только, как людям тесно в тех рамках, какие дала им природа естественная, животная. (Я и о древних извращенностях говорю: я шире, шире смотрю на человека в мире, о том, что грех первородный только на человеке, но не на животных.) Кончилось ее творчество (Бога), должно начаться другое (Христос родился-таки, завершил). Человек должен прозреть и понять, что он все равно себе не <по месту —?>, или он должен стать снова животным до Христа, как предлагает Розанов, который даже сношения с животными утверждает[881]. Все равно, все «милые сестры и братья». И даже не чует ужаса, который зародился у Тернавцева, который говорил Карташеву: «Самый-то ужас в том, что лицо жены в этот миг исчезает, проваливается, вот этот ужас вы поймите!» Тут уж тоска новая смертная.
Пишу 27-го, 12 часов вечера. <…> Я была у Вячеслава Иванова с Ремизовыми, из нас одна. Бердяев читал «Декадентство и мистический реализм»[882]. Не понимаю, как он может опять здесь же о догматах, о религии, Христа поминать. Лидия Дмитриевна сидит в кресле на колесах (у нее нога болит), похуделая (так!), лучше стала, в красном плюше задрапирована и золотом ожерелье. На полу в голубой рубашке по-детски сидит Гофман (Зина, может быть, это не тот Гофман, о котором Нувель пишет, — их два), «играя мальчика». Носится Чеботаревская, Волошин, Нувель, Бакст, Городецкий, Блок, Вергежский, Маковский, Рерих, Сюннерберг, Мейерхольд[883], актрисы потом приехали, Блок с Чулковым ухаживали за ними[884], Серафима Павловна говорит. И Гофман и Вяч. Иванов возражали. Вяч. Иванов утверждал несоединимость искусства с религиозным действием и во имя сохранения искусства опять свое мифотворчество. Причем стихи Городецкого сказал наизусть из «Яри», про рожь[885]. Густая заразная атмосфера. Появился рояль, и в следующих комнатах гудели люди и играли на рояли. Бердяев доказывал свою правду, как заведенный, никому не нужную. Никто даже не понял сути, а решили, что он против декадентства в искусстве, и герой. Отчего люди такие незрячие?
Скоро я ушла с Успенским, когда кончили Бердяеву возражать и облегченно все пошли играть на рояли и говорить стихи. Серафима Павловна рассказала инцидент на следующий день. Мы с ней условились идти следующий вечер к Евг. Иванову, но она к нам пришла, окончательно потрясенная, и говорит, что всю ночь плакала, не спала от Вяч. Ивановского инцидента. Никогда не пойдет туда.