Пантелеймон Кулиш - Отпадение Малороссии от Польши. Том 2
Каковы бы ни были виды московской политики на Русскую землю, которая ломалась в руках у Польши, но правительство московского царя должно было смотреть на казаков не иначе, как и правительство короля польского; а Кунаков представил своему государю польский взгляд на казатчину в следующих выражениях: «Великому государю, его царскому величеству, своих (московских) украин годитца от такова гультяйства оберечь, чтоб не вомкнулись и шкоды какие не учинили. А у Богдана Хмедьницкого многие своевольные люди казаки, и гультяи, и татаровя; и только им в королевском панстве не удасца, и им де без хлеба не пробыть, и чаять их промыслу и инуды».
Так говорили правительствующие паны царскому гонцу. Но, в виду того, что они держали себя так гордо перед царским гонцом, Алексей Михайлович долго не отвечал на привезенное ими 30 марта 1649 года благодарственное письмо Яна Казимира. Зная все обстоятельства польской неурядицы и видя, какой «пожар» пылает внутри польско-русских областей, Москва выжидала событий во всеоружии своих ратей, обступивших польские границы.
В конце апреля появился в царской столице посол Хмельницкого, полковник Федор Вешняк, тот самый, который так рыцарски вел себя за столом у гетмана. Несмотря на название, данное им заодно и ксендзам и попам, его сопровождали — игумен могилевского Глядовского монастыря да «черный поп» (т. е. иеромонах) Никифор. Этим лицам было поручено ходатайствовать у царя, через посредство иерусалимского патриарха, Паисия, о принятии Хмельницкого и его казаков под высокую царскую руку и о «пособии» в войне с поляками. «А розделавшись де с поляками» (докладывал Посольский Приказ), «казаки обещали, для царского счастья, идти с крымскими людьми на турского салтана. А войска де черкаского с 40.000 человек да татар с 400.000».
Но для царя не было тайною, что Хмельницкий отмерил уже туркам Червенские Города равноапостольного Владимира по самый Люблин. С этим опасным интриганом надобно было вести себя крайне осторожно, не так, как этого желали бы наши киевские ретрограды. Из его неверного положения вытекала для царского правительства двойная забота: во-первых, чтобы, воюя поляков с побратимами татарами (которых сам он показывал 400.000), не очутился он в руках у мусульман со всем своим кочевьем; а во-вторых, чтоб, отвергнутый царем, не обратил он, по старой казацкой памяти, на Москву опустошителей своего родного края.
Не получив никакого ответа через глядовского игумена, Хмельницкий написал, от 3 мая, новое письмо к царю Алексею Михайловичу. Он просил принять Запорожское войско «в свою милость и благословить своей рати на их (казацких) наступцов и за веру православную наступати». При этом выражал желание, чтобы московский государь был над казаками царем и самодержцем, приняв их со всею Русью под свою милость и оборону.
Письмо было представлено царю полковником Вешняком, который не упомянут в прежнем докладе Посольского Приказа, и теперь из поповского провожатого сделался самостоятельным послом: уловка, проделанная и Мужиловским. Этот грубый пьяница получил от своего достойного гетмана наказ: «чтоб он с его царским величеством» (точно Ян Коровченко с крымским ханом) «изустно розговорил и всю истину исповел».
Бывши в Переяславе, паны подхватили слух, что тонкая Москва (subtelna Moskwa) приняла не совсем радушно и патриарха Паисия (male exceptus et habitus) за его индульгенции в Украине. Тем несимпатичнее отнеслась она к анти-обычайному Вешняку.
Тяжела была в казацком вопросе роль царя Алексея Михайловича, столь величавого в своих приемах, столь высоко ценившего достойную обстановку царственности. Верх русского общежития, олицетворяемый москвичами, и самая низкая ступень его, изображаемая запорожцами, сошлись волею исторических судеб, в общей работе русского воссоединения, которую Москва производила сознательно еще в эпоху Великого Собирателя Русской земли, а казачество совершало бессознательно и под бунчуком того, кто объявил себя русским единовладником и самодержцем. Из этой встречи русичей, просвещенных новою гражданственностью в удалении своем на Клязьму и Москву, с другими русичами, одичалыми в пустынях Калки и Днепра, надобно было царскому правительству выйти с достоинством. Такие ведомые нам представители Москвы, как Унковский и Кунаков, не могли смотреть на казатчину иначе, как с отвращением. Но, с другой стороны, воспитанные вне западного влияния, они чуяли в грубиянах казаках древнее русское родство больше, нежели в малорусской шляхте, — больше, чем даже в нашем начальствующем духовенстве, пропитанном так или иначе антирусскою латинщиной.
В течение трех веков политического разобщения Руси, население литво-русской части её не переставало делиться на приверженцев забвенной русской старины и на приверженцев прославляемого латинства, или же — протестантства. С каждым поколением оставалось у нас меньше и меньше староверов, напоминавших собою древнее наше единство с тем русским народом, который собрался в одно сильное тело под спасительным единовластием Москвы. С каждым поколением, малорусское наше староверство оседало из высших, богатых и порядочных слоев общества в низшие, убогие, по своему быту, ордынские. Это было оседание русской народности и обычайности, русских сочувствий, русских отвращений.
Перед началом Хмельнитчины иноплеменник наш, Петр Могила, сроднил идеалы нашей духовной аристократии с идеалами латинскими, и тем осадил у нас русский элемент ниже прежнего. Представителями этого элемента в нашей интеллигенции, таившейся в монастырях, сделались подобные Филиповичу личности, остатки подавленной могилянами партии Копинского, которые и по своему убожеству, и по своему ничтожному положению в панском обществе, следили только издали, сквозь туман своих предубеждений, за совершающимися в Малороссии событиями, пробавлялись в политических делах только молвою прихожих богомольцев и, не видя себе ни откуда поддержки, взирали на казаков, как на борцов за веру, а на московского царя — как на последнее убежище в безотрадной будущности.
Здесь церковь, разделенная с казачеством диаметрально противоположными стремлениями, очутилась в таком точно опасном положении за свою верность древним преданиям, в какое казаки были приведены своими посягательствами на права и имущество производительных классов малорусского населения. Церковь, воздвигнутая из своего упадка творцами знаменитого Советования о Благочестии, проповедовала святое мученичество, родственное с мученичеством Гермогена и Филарета московских, как единственный способ одолеть своих отступников, и в то же время, подвергшись новому упадку в лице своих верховников, могилян, чаяла какого-то спасения от людей, проливавших кровь, как воду; а общество убийц и грабителей, верставших попов и ксендзов под одну стать, хваталось кровавыми руками за её чистое знамя, лишь бы выбраться из той беды, которая грозила ему за его неслыханные злодейства даже и в момент его торжества над панами.
Вслед за посольством Хмельницкого пришло к царю и к московскому патриарху от игумена Мгарского монастыря, Калистрата, с братиею письмо, умоляющее царя «принять его под крыла царства своего со всеми старцы и со всеми статки монастырскими и церковными». В письме к царю Калистрат изображал положение дел в Малороссии такими словами:
«Нынешнего времени в земле Лятцкой велие есть смятение и междоусобная рать зельная, какова не была отдавна, и ныне все в отчаянии есмы и в страсе великом от ляхов, и еще преодолевают наших казаков, ктому не мощно нам быти живым. И в нынешний час перевозятся на сю сторону Днепра, ляхи, литва с Радивилом, шездесят тысячей сказывают их быти».
В послании к московскому патриарху судьба малорусского православия представлена еще в более мрачном виде:
«Ныне прииде время, еже бежати нам от лица луку сильных, глаголю же врагов сущих нашея православные и благочестивые, с солнцем восходящие веры и церкви нашея восточные апостольские ненавистников, хулников, гонителей, ляхов, кои отдавна изостриша язык свой, яко меч остр, дыщуще на ны огнем ярости злопамятства, кои пообладаша беша все благочестивые церкви российские и монастыри, всех нас, яко заплененных, под ся покориша. И се ныне, Божиим манием и попущением, оружие приимше, пособием Божиим, войско наше православное казацкое Запорожское, не терпяще преизлишних бед от ляхов поносити, ополчившееся противу им сташа, еже есть слышано, яко мимошедшего лета вторицею и третицею неизбежные ляхи от наших побеждена быша; и се ныне сильнее первого на наших вооружишась, и онех убо множество, насских же в малом числе сочести. И сего ради боимся и зело ужасаемся, да не како безбожные ляхи преодолевают казаков наших и месть сотворят злую над нами, безо всякого пощадения и милосердия».
Посланцов Калистрата путивльские воеводы не пустили к царю. Но тем не менее монашеские вопли должны были волновать в Москве общественное мнение, находившееся под влиянием духовенства. Между тем, из расспросов, сделанных по заведенному порядку воеводами у этих посланцов, видно, что монахи писали в Москву то, что было нужно казакам, все равно как в прежние времена казаки в свои петиции на сейм включали то, что было нужно духовенству. Полковники Хмельницкого рассылали по монастырям реляции о своих победах, а вернувшясь из похода, являлись к монахам с приношениями, которые заставляли честных отцов забывать уверение Киселя и других православных панов, все еще продолжавших созидать и благодетельствовать наши храмы, что война с казаками идет вовсе не за веру, а за опустошение края, за предательство его татарам, за нарушение государственного права и оскорбление королевского величества. Таким образом казацкая и поповская мстительность торжествовала над правдою фактов, и православные люди от берегов Тясмина до реки Москвы твердили хором, что в Малороссии идет война за веру. Великоруссы разуверились в этом только тогда, когда Выговский и другие предатели, питомцы Хмельнитчины, стали поступать с ними так, как до сих пор поступали с безбожными и злочестивими ляхами, а малоруссы не стыдятся и после Мазепы проповедовать, что «казаки были единственными борцами за православную веру и русскую народность».