Андрэ Моруа - О тех, кто предал Францию
Но то, что происходит в душе господина Лаваля, имеет очень скромное значение. Тем, что он сознательно спас фашизм, он, увы, более чем кто-либо другой во Франции, является виновником катастрофы 1939 года и бедствий, переживаемых его страной.
С того самого момента война стала неизбежной. Великое искусство политики оказалось уже ни к чему. Это был смертельный удар Лиге наций. Нам приходилось занимать срочно под большие проценты и прилагать все усилия, чтобы отсрочить день платежа. Все возможности сопротивляться фашизму, которые предоставлялись нам, были плачевными возможностями. О, разумеется, мы, кто боролся за мир, старались не сознаваться себе в этом, чтобы сохранить мужество, но иногда мы, вопреки самим себе, признавались в этом, как, например, в октябре 1938 года после Мюнхена, когда на конгрессе ветеранов войны я воскликнул: «Говорят, что Мюнхен — это капитуляция. Но ведь в конце 1935 года произошла гигантская, непоправимая капитуляция! Все другие — это ее плоды».
Да, все другие, включая даже и капитуляцию Леопольда III на поле битвы, включая даже и капитуляцию Франции в июне 1940 года.
Демократические страны должны извлечь для себя из этого не один урок, если уроки еще могут принести пользу.
Прежде всего они должны признать, что они предали самих себя, пощадив беспощадного врага, который замыслил убить их, пощадив его из трусости, из сомнительного снисхождения или подчинившись ложным страхам.
Они должны также признать и то, что некоторые возможности навсегда нами упущены. Эти возможности, пока они были у нас в руках, избавили бы нас от бесчисленных усилий, не говоря уже о катастрофах, но ныне, когда они отвергнуты, все бесчисленные усилия, расточаемые изо дня в день, не вернут нам того, что было потеряно одним единственным ходом.
И, наконец, они должны признать, — все демократические страны, и в первую очередь те, которые еще не подверглись этому решающему испытанию, — что узнать эти великие возможности, царственные милости, даруемые нам судьбой, очень легко, совершенно просто. Для того чтобы узнать их, нам не нужно сверхъестественной проницательности; нужно только открыть глаза.
Тайна наци
МИРНОЕ ПРОНИКНОВЕНИЕВ начале осени один из членов комитета «Движения девятого июля», Жан Тома, сказал мне:
— У меня к вам есть дело. От одного немца, с которым меня познакомили. Молодой человек моих лет, очень симпатичный. Он с некоторого времени принимает деятельное участие в движении, которое замечается среди французской и немецкой молодежи, — интеллектуальный контакт, взаимные визиты и так далее. Зовут его Отто Абетц. Он не наци. Но, разумеется, для того чтобы иметь возможность работать, он должен считаться с ними и не восстанавливать их против себя. Он недавно организовал поездку группы французской молодежи в Германию. Встречали их везде очень тепло. Даже местные власти. Теперь он собирается приехать сюда с группой немецкой молодежи. Несколько человек, из интеллигенции. И ему хочется, чтобы их здесь приняли запросто. Можно было бы, скажем, устроить неофициальный вечер «Девятого июля», позвали бы человек шестьдесят наших, с тщательным выбором, конечно. Вы бы взяли на себя председательствование; это будет обмен вопросами между молодыми немцами и нашими молодыми людьми, которые захотят выступить. Абетц отлично понимает, что при теперешнем настроении во Франции мы не можем устроить ему помпезный прием, что-нибудь вроде того, что они устраивают нашей молодежи. Это уж делю национального темперамента. Но если он будет работать и далее, то он у себя дома может сказать: видите, вот и во Франции начинается что-то вроде отклика. И если этот отклик возникнет под эгидой «Девятого июля», то это будет иметь гораздо больше веса. Во всяком случае, Абетц будет доволен.
Я согласился. Эта встреча состоялась. Все прошло вполне достойно, даже — по-дружески. Юные французы, объединившиеся вокруг плана «Девятого июля», в сущности не испытывали никакой вражды к Германии. Они хотели трудиться, а не воевать. Но даже и самые правые группы среди французской молодежи не сочувствовали идеологии наци, а некоторые методы, которыми пользовался этот режим, и крайности, к которым прибегали наци внутри своей страны, вызывали у них явное отвращение. И вот молодые люди, группировавшиеся вокруг меня, не испытывая ни малейшего желания вмешиваться в жизнь своих соседей, были рады тому, что случай позволил им задать нашим немецким гостям ряд вопросов и по возможности уяснить себе, в чем же там дело.
Молодые немцы, в свою очередь, задавали вопросы нашей молодежи и, повидимому, были удовлетворены вашими объяснениями.
После этого Отто Абетц сам пришел ко мне выразить Мне свою благодарность за это собрание, которое вполне его удовлетворило. Мы встречались с ним еще несколько раз за время его пребывания в Париже и беседовали. Мне понравился этот человек. Прежде всего — он был веселый. А у меня есть слабость, я люблю веселых людей. По внешности он был здоровый малый, с рыжеватыми волосами, с открытым веснушчатым лицом, с четко очерченными чертами, с приятным голосом, и разговор его часто прерывался смехом. Он вполне сошел бы за уроженца французской Фландрии или за эльзасца. Он рассказывал мне о своем детстве, о своей юности. Он говорил о себе как о настоящем западнике, который по всему своему природному складу и культурным традициям) чувствовал себя связанным с народами Запада. Бельгийцы, северные французы, швейцарцы — вот были его братья. А к пруссакам он испытывал недоверие и даже неприязнь, и их-то он и считал ответственными за все несчастия Германии и за тот ошибочно выбранный путь, на который она вступила с XVIII столетия.
ПОД ДВУМЯ ФЛАГАМИОтто Абетц рассказал мне, что он мечтал быть художником — и он тоже! — что он учился в художественной школе великого герцогства Баденского и начал скромную карьеру живописца, но все эти современные проблемы до того неотвязно преследовали его, что лишили его всякого покоя. И он понял, что он тогда только обретет спокойствие, когда всецело посвятит себя именно этим задачам или по крайней мере одной из них, той, которая казалась ему наиболее неотложной и трагической — задаче внести умиротворение на Западе, то есть, в сущности, франко-германской проблеме. Прежде всего он занялся тщательным изучением Франции; он изучал ее литературу, путешествовал по ее провинциям, он даже сделал больше — женился на француженке из окрестностей Лилля. У них был ребенок, маленький мальчик — символ того союза, которым, как мечтал его молодой отец, завершатся отношения между двумя народами и который, в сущности, и был целью его жизни.
Все это он рассказал мне в самых простых выражениях, и этого было достаточно, чтобы завоевать мои симпатии. Нужно было обладать очень черствым сердцем, чтобы заподозрить его во лжи. Мне казалось, что я слушаю мои собственные юношеские мечты в немецком переводе. Мне казалось, что, родись я по ту сторону Рейна, я не мог бы рассуждать иначе. Поэтому-то мне и было так интересно узнать, каковы сокровенные чувства такого человека, когда судьба поставила его лицом к лицу с фактом захвата власти национал-социалистами. В особенности же — каково его отношение к ним теперь, в этот момент? Надеется ли он сохранить какую-нибудь долю своих надежд, и какую именно? И был ли еще какой-нибудь смысл во всем этом теперь, когда они уж были у власти?
Он отвечал уклончиво и осторожно. Но мысль его была все-таки ясна. Из его речей оказывалось, что он сам не наци и даже желал бы для своей страны совершенно иного политического направления. Но уж если хочешь действовать, а не просто предаваться мечтам, приходится брать вещи такими, каковы они есть. Нацистские идеи не имеют никакого серьезного значения, потому что, в сущности, у них нет никаких идей. Это какая-то слепая сила, вроде громадной грозовой тучи, которая вот-вот рассеется. Все будет зависеть от того благоразумия, с которым трезвые и проницательные люди как внутри самой страны, так и вне ее сумеют подойти к этому слепому чуду.
Вы, разумеется, понимаете, что Абетц не излагал мне все это в тех рискованно-прямолинейных выражениях, к которым прибегаю я; все это почти незаметно проскальзывало в его коротких, несколько насмешливых описаниях, в тонких намеках. Смех и те добродушно-остроумные замечания, которые он ввертывал в свои объяснения, делали все это вполне ясным. Я сам излагал нечто в том же роде в ряде своих статей о Германии, напечатанных год тому назад в «Тулузской депеше». Пытаясь ответить на вопрос: «Чего хочет Германия?» — я говорил: «Не так важно, чего она хочет, — гораздо важнее, чего она будет хотеть. И отчасти от нас зависит, чтобы она желала некоторых определенных вещей и не желала бы некоторых иных». Так что я естественно был расположен относиться к речам Абетца не просто как к уклончивой болтовне.