Франц Фюман - Еврейский автомобиль
Антон Задничек, наш скорняк, со слезами ярости и стыда на глазах уверял, что он не отвечает за свою фамилию, что он никакой не чех, а немец, настоящий немец, что в его семье с незапамятных времен не было ни одного чеха и что завтра, нет, даже сегодня, если только можно, он переменит свою фамилию на Попман, или еще лучше на Попенман, или на Папенман, это будет настоящая немецкая фамилия. Солдаты весело похлопывали скорняка по плечу и говорили: да, он должен это сделать, ведь теперь-то они его освободили. Над горами шумели самолеты. Скорняк вытер носовым платком глаза и сказал, что все еще никак не может поверить, что он теперь действительно свободен и что чехи больше никогда не придут. Я тоже никак не мог в это поверить. Солдаты говорили, что мы можем быть спокойны, они нас освободили и никогда больше чехи не вернутся.
Потом походная колонна снова построилась, зазвенели колокольчики, ударили литавры, закричали трубы, и солдаты замаршировали по рыночной площади, печатали шаг сапоги, все винтовки, как одна, смотрели вверх, и солдаты прошли по рыночной площади, а оттуда разошлись по квартирам. Нам достался обер-фельдфебель. Я освободил ему свою комнату и соорудил себе постель на чердаке, а отец принес из погреба бережно хранившуюся бутылку старого штейнвейна. Она пролежала там двадцать лет, покрылась пылью и паутиной, но сегодня настал ее час: через двадцать лет пришла свобода!
Свобода пришла, она спустилась с гор с развевающимися волосами, в красных сапогах, с голыми икрами, и ее рот дышал кюммелем и шнапсом.
Она пришла в распивочные и трактиры и обосновалась там. Она царствовала неделю, и на эту неделю весь наш городок превратился в один большой трактир, в один большой бордель. Мы праздновали наше освобождение сплошной нескончаемой пирушкой. Занятий в школе не было. Все, кто не должен был идти на фабрику или в бюро, сидели в трактире, казалось, что и солдаты совсем свободны от службы. Пивные и кабаки были открыты весь день и всю ночь, комендантский час отменили, отец сунул мне в руку бумажку в сто крон и сказал, что эти исторические дни надо отпраздновать как следует, что подобные дни повторятся, быть может, только через тысячу лет. Вот мы и праздновали, а праздновать значило: в трактир, и вышибем дно у бочки! Мы шли в трактир "У Рюбецаля", а оттуда в "Золотую звезду" и в "Голубого быка", и в отель "Хеннель", и в "Горный замок", и в "Хижину у ручья", и в кафе "Нейман", и всюду сидели солдаты: пехотинцы, артиллеристы, танкисты, саперы и связисты. Всюду сидели солдаты и пили, и, черт побери, они умели пить: еще бутылку, еще рюмку водки, еще кружку, еще литр и еще литр, и, конечно, за все платили мы. Поддерживая, друг друга под руки и шатаясь, брели мы из трактира в трактир. Мы заворачивали во все трактиры, и даже в лавках, в которых обычно торговали навынос, нам освобождали парадную комнату, втаскивали туда ящики с пивом, бутылки шнапса, столы и стулья. Мы сидели там, и у каждого из нас были деньги в кошельке, и никто не считал их, даже если они были последнее. Мы заходили повсюду и всюду пили и всюду пели: мы подхватывали наших освободителей под руки, и, едва держась на ногах, снова пили, и пели новую песню, которую принесли с собой освободители. "В поле вырос маленький цветочек", - пели мы, а потом-три раза кулаком по столу: бум, бум, бум, так что рюмки звенели, а если они разбивались, тоже не беда - хозяин живо доставал новые, и теперь он не ставил в счет разбитые, потому что для него наступил великий час.
Настал великий час для всех трактирных хозяев и всех лавочников: из каждого кармана деньги текли рекой к ним в кассы, и им рук не хватало, чтобы взять все, что им давали, и они тащили из погреба все новые ящики шнапса-запас на годы, целые ящики шнапса стояли возле стойки там, где обычно хватало двух-трех неполных бутылок. Каждый выкладывал последние денежки, потому что теперь наступали распрекрасные времена: ни долгов, ни забот, ни евреев, ни нужды, и мы бросали деньги на стол: "Еще по кружке на всю компанию!" Хозяин тащил еще по кружке на всех, и капли пота дрожали на его жирных щеках, и мы опрокидывали по кружке, и стучали по столу, и пели про Эрику, а потом про Анну-Мари-ее сына назвали Августом, потому что это случилось с ней в августе, - и о том, что кожа у моей девушки должна быть золотисто-коричневой, точь-в-точь как у меня. И тут приходили девушки, и каждая желала познакомиться с солдатом, и каждой доставался солдат, а то и два, и три, и четыре, и, смотри-ка, даже недотроги пришли, и они тоже разрешали солдатам лезть им под юбки, и те задирали им юбки, и хлопали их по голым ляжкам, и расстегивали им блузки, и девчонки визжали, а женщины стонали, и всюду играла музыка, хотя бы просто губная гармоника. Девушки прижимались к своим солдатам, всюду танцевали: во всех распивочных и во всех кабаках, во всех парадных комнатах, предоставленных солдатам, а потом парочки исчезали, растворяясь в темноте ночи или в свете дня. Стерлись границы дня и ночи: везде парочки, везде поцелуи, везде хриплое дыхание, и везде музыка, и день и ночь открыты все кабаки, и так будет всегда, всегда, всегда. Никто не знал, день сейчас или ночь, никто не знал, пьян он или трезв, все бормотали что-то заплетающимися языками, и так прошли день и ночь и еще день и ночь, и вдруг снова начались занятия в школе, началась служба, начались будни, и откуда-то появилось что-то странное, незримое, призрачное.
В дни, когда гуляла свобода в красных сапожках, с гор спустилось что-то черное: люди в черных мундирах и штатские-тихие чиновники, молчаливые люди, в трактирах еще гремели песни и ликование, а они уже серьезно и прилежно работали.
Они обосновались в доме рядом с полицией, там они работали, и то одного, то другого жителя нашего города вызывали в этот дом. Мы видели, как вызванные входили в этот дом, но мы не видели, чтобы они выходили оттуда, и мы предпочитали не особенно приглядываться к этому. Потом стали шушукаться, что забрали такого-то или такого-то и что такой-то и такой-то могли бы еще скрыться, а теперь попали в концентрационный лагерь, но нас это мало заботило, потому что такой-то и такой-то были люди, которые вполне заслужили, чтобы их схватили и засадили в концлагерь: коммунисты, социалистынемцы и чехи, большей частью рабочие-короче говоря, красные. И поделом им!
Но наши разговоры стали потише, и шептаться приходилось чаще, чем раньше. Урока чешского языка больше не было, вместо него ввели расовое учение и историю прусских королей, нам приходилось теперь зазубривать их битвы и победы. Рейхенбергский банк, которому задолжал деньги мой отец, был аризирован, но долги остались и даже возросли, так как потребовались новые неожиданные выплаты: налоги увеличились, "зимняя помощь" настойчиво требовала свою дань, бренчали кружки для сбора денег в пользу штурмовых отрядов. Я тоже вступил в штурмовой отряд, у меня тоже была кружка для сбора денег, которой я тоже бренчал. Люди стонали, когда мы раз по пять за вечер заходили в одно и то же кафе и бренчали кружками, но командир нашего штурмового отряда требовал, чтобы мы возвращались с полными кружками, а потому мы опять заходили в кафе "Нейман" и бренчали кружками и в шестой раз и в седьмой. Посетители кафе, игравшие в тарок и в марьяж, гонявшие шары на бильярде, читавшие газеты, начинали стонать, когда мы в пятый, и в шестой, и в седьмой раз подходили к ним и бренчали своими кружками, они стонали, но все-таки снова лезли в карманы, доставали кошельки и бросали монеты в наши кружки, которые все еще оставались неполными, потому что кружки для сбора денег в пользу штурмовых отрядов были пузатые и глубокие. Люди стонали, и то там, то здесь произносился шепотом наш старый любимый лозунг "Мы хотим домой в рейх"
в несколько измененном виде: "Мы уже рейхнулись и хотим домой" - так звучал он теперь, и то здесь, то там слышался шепот, что все это мы представляли себе несколько иначе. Но чего мы прежде и вообразить не могли - это тысячи путешественников, которые хлынули из старого рейха через границу, которая больше не была границей: все гостиницы, все кафе, все магазины заполнили туристы.
Они пили, ели и покупали, изумляясь тому, как все у нас дешево. Я ничего не понимал: ведь мой отец вечно жаловался на дороговизну, и тогда наш управляющий, достойный старый господин с пальцами, вечно измазанными чернилами, попытался объяснить мне, в чем дело. Чешская крона имела очень большую покупательную способность, которая совершенно не соответствовала официальному курсу 1 : 8,6. И заработная плата и цены у нас всегда были ниже, чем в рейхе, объяснял он и говорил о разнице цен, которая прежде выравнивалась за счет таможенной пошлины на чешские товары, введенной немцами. Но когда он сделал вывод, что именно поэтому немцы из рейха на свои марки могут купить у нас гораздо больше, чем мы на наши кроны, и что, если так будет продолжаться, они скоро нас разорят, я все равно ничего не понял. Но, наверное, это так и было: ежедневно тысячеглавый поток спускался с гор в наш город, они шли в магазины и покупали дамское платье за три с половиной марки и пару мужских ботинок за две марки восемьдесят и сидели в кафе и пили и ели: кружку пива за десять пфеннигов, порцию кофе со сливками и пирожным за двадцать пфеннигов. И они ели и пили. Прежде мы еще никогда не видели людей, которые бы столько ели и столько пили. Они приезжали из Берлина, из Гамбурга, из Лейпцига и даже из Рейнской области, и, чтобы окупить расходы на поездку, они сидели в кафе и заглатывали порцию кофе со сливками и с пирожным за двадцать пфеннигов, и еще порцию, и еще порцию, потом, шатаясь, они шли в туалет и засовывали себе палец в глотку, эти римляне со Шпрее, их рвало, а потом они снова возвращались и снова ели и пили, порцияза двадцать пфеннигов. Когда они уже ничего больше не могли проглотить, они вставали, покачиваясь, как перегруженные баркасы, выходили на улицу, похлопывали нас по плечу и спрашивали, довольны ли мы, что они нас освободили. Мы отвечали "да", а они снова похлопывали нас по плечу и говорили, мы должны быть им очень благодарны, потому что они не отступали ни перед какими жертвами, чтобы нас освободить, и теперь по справедливости требуют немного отдыха и дешевого кофе со сливками и пирожными, потому что в рейхе ничего этого давно уже нет. Потом они снова шли в лавки и набивали сумки ботинками и шелковыми чулками, бельем и мылом, сигаретами и кексами, сардинами и колбасой, пражской ветчиной, и часами, и украшениями, а потом они тащили сумки через границу, которой больше не было, и как-то после одного из таких набегов я услышал, как человек в тирольской шляпе с перышком говорил своей жене: "Зачем нам теперь колонии!" Некоторые из них оставались и устраивались здесь. Освободилось много должностей, которые занимали раньше евреи и красные, теперь их заняли наши освободители и стали бургомистрами и судьями, ландратами, и управляющими делами, и директорами аризированных банков, а наш управляющий говорил шепотом, что и раньше, чтоб поехать, надо было подмазать, но, как теперь нужно подмазывать, это, ей-богу, уже чересчур, при этом он так качал головой, что на его висках разлетались седые волосы, потом он продолжал шепотом, что фюрер не знает, что происходит, но скоро он обо всем узнает, и тогда он наведет порядок и железной метлой выметет весь сор из новой провинции. Его пальцы вздрагивали на зеленом бюваре, а я думал с возмущением, что сейчас нельзя отвлекать- фюрера подобной ерундой.