Жизнь русского обывателя. Часть 3. От дворца до острога - Леонид Васильевич Беловинский
Интеллигентское прекраснодушие сформировалось в начале XIX в. и должно было закончиться в его конце. Так уж случилось, что чиновник от духовного ли ведомства, или от ведомства народного просвещения со всем упорством узколобости встал на пути постепенного прогресса. Мертвенная голова обер-прокурора Священного Синода К. П. Победоносцева повсюду выглядывала из-за государственных кулис, и сам Александр III, к тому же по случайности взошедший на престол и неподготовленный к нему соответствующим образованием, несмотря на свои высокие человеческие качества, прислушивался к суфлированию своего воспитателя. Едва ли не главными для них стали национальный и вероисповедный вопросы. К этому времени и принадлежат ограничения в средней и высшей школе и в чинопроизводстве на государственной и военной службе для евреев иудейского вероисповедания и поляков-католиков (еврей и поляк, перешедшие в православие, считались русскими), запрещение официального употребления украинского языка и репрессии против совершенно безобидных сектантов – молокан, толстовцев, лишь отвергавших ложь казенной церкви. И в это же время на почве экономического соперничества в городах «черты оседлости» прокатились первые еврейские погромы. Все это возмутило русскую интеллигенцию всех «уровней», от студенчества до профессуры, и послужило причиной роста интеллигентской оппозиционности и революционности: «больная совесть» русского интеллигента не могла смириться с несправедливостью. «Уваровская формула «православие, самодержавие и народность», которая в первые времена провозглашалась с трубным гласом, так сказать, при веянии знамен, понемногу принизилась, упростилась; из политического гимна она превратилась в школьную прибаутку. Смешение принципов национального и религиозного достигло последних пределов уродства. Только православный считался истинно русским, и только русский мог быть истинно православным. Вероисповедной принадлежностью человека измерялась его политическая благонадежность. Ясно, что такое отношение к важнейшим вопросам духовной жизни низводило их на степень чего-то служебно-зарегламентированного, в чем проявлению личности не было места и в чем открывался необъятный простор лицемерию. И вот я не могу иначе назвать всю тогдашнюю систему, как школой лицемерия. Это было политическое ханжество, в предмет которого никто в душе своей не верил… Время, о котором пишу, – восьмидесятые годы, – было трудное для человека с ясным, ненасилованным сознанием… Избранничество русского народа перед всеми другими, национальное самомнение, утрата национальной объективности в суждениях и замена ее националистической субъективностью, смешение принципа религиозного с национальным в делах веры и отсюда оправдание политических преследований в делах веры, постепенное выделение «народа» не как общей государственной массы, а как культурно незатронутой обособленности, носительницы специальных даров, внушающей бережность к этой самой незатронутости и в конце концов – священная идея «народа-богоносца» и какой-то духовный культ духовной некультурности. Вот что понемногу вырабатывалось, вот что двигало тогдашними отношениями к вопросам жизни общественной и государственной; все это проникало собой тогдашние официальные теории воспитания, тогдашние мероприятия и даже тогдашнее законодательство […] У нас не умели никогда верить безотносительности заявлений иноверца в области этих вопросов. Когда человек поднимал голос и нельзя было придраться к нему лично, всегда находились аргументы, подтачивающие беспристрастность его заявлений. Говорили: «Ну да, известное дело, он получил заграничное воспитание» – или: «У него бабушка лютеранка» – или: «У него фамилия польская» – или: «У него мать католичка» – и пр. и пр. (42, с. 57–58, 63–64, 118). Писал это не какой-нибудь революционный демократ-разночинец, а камергер двора, директор императорских театров, князь-рюрикович С. М. Волконский. Это крик больной совести интеллигента, исторгнутый косным национализмом и казенным православием.
На рубеже веков Россия была тяжело больна. Это понимали или ощущали многие: правые и левые, социалисты, либералы-постепеновцы, умеренные консерваторы и реакционные монархисты. И многие искали пути спасения страны. На путях революций, на путях реформ и на пути незыблемого охранения традиционных социальных и политических устоев.
Пожалуй, здесь самое время оговориться. Не следует приписывать не только «больную совесть», но и просто обостренное внимание к проблемам страны и нации всей той разношерстной массе, которую мы обычно зачисляем по ведомству интеллигенции. Огромное количество людей несомненно образованных, воспитанных, обладавших вкусом жило обычной растительной жизнью, либо походя задумывалось о жизненно важных общественных проблемах, а чаще – имитировало внимание к этим проблемам. Но одновременно громадное большинство ощущало этот все более обострявшийся кризис, неосознанно реагируя на него. К началу ХХ в. огромная масса интеллигенции, столичной по преимуществу, так или иначе была захвачена кризисными настроениями. Правда, эти настроения находили выражение в своеобразных формах – в некоем духовном распаде. Среди «проклятых вопросов», затронувших общество, вдруг всплыли никогда остро не стоявшие «вопросы пола», и в последнее десятилетие существования старой России среди интеллигенции, в основном художественной, широко распространилось то, что сейчас называется «беспорядочные половые связи»: женщины отдавались не любя, чтобы назавтра забыть о случайном партнере. Вдруг стала распространяться наркомания, и не среди отбросов общества, а именно среди его элиты; аристократки и дамы из интеллигентных кругов нюхали кокаин, кололи морфий. Историк М. О. Гершензон в знаменитых «Вехах» так охарактеризовал интеллигентное общество начала ХХ в.: «Сонмище больных, изолированных в родной стране». Современники сравнивали это время с эпохой Римской империи накануне гибели. Откуда же вдруг появились эти настроения, это ощущение безвыходного тупика, кризиса?
Есть три пути исторического развития любой страны. Один – это путь медленной последовательной эволюции во всех сферах жизни: от экономики до психологии. Однако в силу разных причин страна может на более или менее длительный срок оказаться в состоянии застоя, и тогда для ликвидации его последствий нужны реформы. Чем длительнее застой и чем больше жизненных сфер охвачено им, тем радикальнее должны быть реформы. Но реформы – это скачок, причем в одних областях более затяжной и дальний, в других – короткий, в третьих же его может и не быть. А в психологии нации скачка быть не может, она изменяется крайне медленно и постепенно. И тогда при радикальных реформах, каковыми были, например, Великие реформы 60–70-х гг., происходит надлом в этой психологии: нация не успела адаптироваться к новым условиям. Возникает психологический кризис: прежняя мораль уже не работает, новая еще не выработалась. В состоянии такого психологического кризиса оказалась Россия в 80–90-х гг. Подобного рода кризисы, вызванные скачком и надломом, постепенно изживаются. Но Россия от достигнутого двинулась назад, а главное – требуемые реформы были проведены не во всех областях, и основная, политическая сфера не была затронута совсем.