Эдвард Гиббон - Закат и падение Римской Империи. Том 2
В то время как пламя арианских раздоров поглощало жизненные силы империи, африканские провинции страдали от своих особых местных врагов - от тех диких фанатиков, которые под именем циркумцеллионов составляли силу и позор партии донатистов. Строгое исполнение законов Константина раздражило умы и вызвало сопротивление; усиленные старания его сына Константа восстановить единение церкви усилили те чувства взаимной ненависти, которые были первой причиной разрыва, а насилие и подкуп, к которым прибегали императорские комиссары Павел и Макарий, доставили приверженцам раскола повод указывать на противоположность между принципами апостолов и поведением их мнимых преемников. Крестьяне, жившие в деревнях Нумидии и Мавритании, составляли свирепую породу людей, которая не вполне подчинялась авторитету римских законов, не вполне обратилась в христианскую веру, но вступалась за своих донатистских наставников с слепым и неистовым энтузиазмом. Они с негодованием выносили изгнание своих епископов, разрушение своих церквей и прекращение своих тайных сборищ. Насильственные меры, к которым прибегали представители правосудия, обыкновенно опиравшиеся на военную стражу, иногда встречали решительное сопротивление, а пролитая в этой борьбе кровь некоторых популярных духовных лиц внушала их грубым приверженцам горячее желание отомстить за смерть этих святых мучеников. Гонители иногда погибали жертвами своей собственной жестокости и опрометчивости, а случайное участие в каких-нибудь смутах заставляло виновных прибегать из отчаяния к восстанию. Изгнанные из своих жилищ донатистские крестьяне собрались многочисленными толпами на окраине Гетулианской степи и охотно переменили свои привычки к труду на праздную жизнь хищников, которая была освящена именем религии и которую наставники секты порицали лишь слегка. Вожди циркумцеллионов приняли титул: полководцы святых; так как у них было мало мечей и копий, то их главным оружием была уродливая и тяжелая палица, которую они называла израильтянином, а служивший для них боевым криком хорошо известный возглас «Хвала Господу!» наводил ужас на безоружные африканские провинции. Сначала их грабежи извинялись нуждой, но они скоро перестали довольствоваться лишь средствами продовольствия, стали бесконтрольно удовлетворять свою невоздержанность и жадность, стали жечь ограбленные ими селения и обратились в распутных тиранов над беззащитной страной. Земледельческие занятия и отправление правосудия прекратились, а так как циркумцеллионы уверяли, что они намерены восстановить первобытное равенство человеческого рода, уничтожить вкравшиеся в общество злоупотребления, то они открыли у себя безопасное убежище для рабов и должников, толпами стекавшихся под их священное знамя. Когда они не встречали сопротивления, они обыкновенно довольствовались грабежом; но малейшая оппозиция вызывала их на насилия и убийства, а некоторых католических священников, некстати выказавших свое усердие, эти фанатики пытали с самым утонченным варварством. Храбрость циркумцеллионов давала себя знать не одним только беззащитным противникам; они вступали в борьбу и с стоявшими в провинции войсками и даже иногда одерживали над ними верх, а в кровопролитном деле при Багае они напали в открытом поле, хотя и без успеха, на передовой кавалерийский отряд императорской гвардии. С донатистами, взятыми с оружием в руках, обходились так же, как с жившими в пустыне дикими зверями, и они скоро доказали, что были достойны такого обхождения; они безропотно умирали от меча, секиры или огня; а случаи отплаты такою же монетой умножались в быстро возраставшей пропорции и, увеличивая ужасы восстания, делали невозможным забвение взаимных обид. В начале настоящего столетия пример циркумцеллионов нашел себе подражание в гонении, отваге, преступлениях и энтузиазме камисардов, и если лангедокские фанатики превзошли нумидийских военными дарованиями, зато африканцы отстаивали свою дикую независимость с большею твердостью и непреклонностью.
Такие смуты бывают естественым последствием религиозной тирании; но ярость донатистов воспламенялась от особого и чрезвычайно странного вида безумия, которое - если оно действительно развилось между ними в такой сильной степени, как рассказывают, - не имело ничего себе подобного ни в какой стране и ни в каком веке. Многие из этих фанатиков были одержимы отвращением к жизни и желанием мученичества; им было все равно, каким способом и от чьей руки они погибали, лишь бы только их смерть была освящена желанием увеличить славу истинной веры и надеждой вечного блаженства. Иногда они грубо расстраивали празднества язычников и оскверняли их храмы с намерением вызвать со стороны самых усердных идолопоклонников отмщение за поруганную честь их богов. Иногда они силою проникали в суды и тем заставляли испуганных судей немедленно предавать их смертной казни. Они нередко останавливали на больших дорогах путешественников и добивались от них мученической смерти, обещая наградить их в случае их согласия и угрожая им немедленной смертью, если они не захотят оказать такой странной услуги. Когда у них не было никакого другого ресурса, они объявляли, что в назначенный день, в присутствии своих друзей и единоверцев, они бросятся головою вниз с какого-нибудь высокого утеса, и любопытным указывали немало пропастей, прославившихся многочисленностью таких религиозных самоубийств. В действиях этих бешеных энтузиастов, - которых одна партия превозносила, как мучеников за веру, а другая ненавидела, как жертв сатаны, - беспристрастный философ усматривает влияние и доведенное до крайности употребление во зло той непреклонности ума, которая первоначально истекала из характера и принципов иудейской нации.
Безыскусный рассказ о внутренних раздорах, нарушавших спокойствие церкви и позоривших ее торжество, может служить подтверждением замечаний одного языческого историка и оправданием жалоб одного почтенного епископа. Опыт привел Аммиана к убеждению, что злоба, которую христиане питали друг к другу, превосходила ту ярость, с которой дикие звери бросаются на людей, а Григорий Назианзин высказывает в самых трогательных выражениях свою скорбь по поводу того, что царство небесное превратилось, вследствие внутренних раздоров, в нечто похожее на хаос, на ночную бурю и даже на ад. Заносчивые и пристрастные писатели того времени, приписывая самим себе все добродетели и взваливая всю вину на своих противников, точно будто описывали войну ангелов с демонами. Но наш более спокойный ум не допускает, чтоб могли существовать такие чистые и цельные образцы чудовищных пороков или чудовищной святости; он признает, что враждовавшие между собою сектанты, называвшие самих себя православными, а своих противников еретиками, творили и добро и зло если не в одинаковой мере, то в такой, которая не может быть с точностью определена. Они были воспитаны в одной и той же религии и в недрах одного и того же гражданского общества. Их надежды и опасения и в здешней жизни, и в том, что касается жизни будущей, уравновешивались в одинаковой пропорции. С обеих сторон заблуждения могли быть невинны, вера могла быть искренна, а деяния могли быть или достойны похвалы, или преступны. Их страсти воспламенялись одними и теми же предметами, и они могли попеременно употреблять во зло сочувствие двора или народа. Метафизические идеи приверженцев Афанасия и приверженцев Ария не могли влиять на их нравственность, и они одинаково увлекались духом религиозной нетерпимости, который они черпали из чистых и простых принципов Евангелия.
Один из новейших писателей, вполне основательно поставивший перед написанной им самим историей почетные эпитеты политической и философской, обвиняет Монтескье в трусливой осмотрительности, потому что он не включил в число причин упадка империи закон Константина, безусловно запрещавший отправление языческого богослужения и оставлявший значительную часть его подданных без священнослужителей, без храмов и без всякой общественной религии. Из желания вступиться за права человечества этот историк-философ поверил двусмысленному свидетельству тех лиц духовного звания, которые слишком охотно приписывали своему любимому герою заслугу всеобщего гонения. Вместо того, чтобы ссылаться на воображаемый закон, который мог бы занимать блестящее место во главе императорских кодексов, мы можем с уверенностью указать на подлинное послание, с которым Константин обратился к приверженцам старой религии в такое время, когда он уже не скрывал своего обращения в христианство и когда уже никакой соперник не оспаривал у него верховной власти.
Он в самых настоятельных выражениях приглашает и увещевает подданных Римской империи подражать примеру их государя, но вместе с тем он объявляет, что те, которые все-таки будут закрывать свои глаза перед небесным светом, могут свободно пользоваться своими храмами и поклоняться своим мнимым богам. Мнение, что будто языческие обряды и богослужения были запрещены, формально опровергается самим императором, который благоразумно указывает, как на мотив своей умеренности, на непреодолимую силу привычек, предрассудков и суеверий. Не нарушая святости данного им обещания и не встревоживая язычников никакими опасениями, хитрый монарх стал медленно и осторожно подкапываться под нестройное и разваливавшееся здание политеизма. Отдельные строгие меры, к которым ему случалось прибегать, хотя и были втайне вызваны его христианским усердием, приукрашивались благовидными мотивами справедливости и общественной пользы, и в то время как Константин старался уничтожить самые основы старой религии, он, по-видимому, только исправлял вкравшиеся в нее злоупотребления. По примеру самых мудрых между своими предшественниками он воспретил, под страхом самых жестоких наказаний, тайное и нечестивое искусство ворожбы, возбуждавшее неосновательные надежды, а иногда и поползновение к преступным попыткам в тех, кто был недоволен своим настоящим положением. Позорное молчание было предписано оракулам, которые были так явно уличены в мошенничествах и обмане; изнеженные священнослужители берегов Нила были уволены, и Константин исполнил обязанности римского цензора, когда дал приказание разрушить в Финикии храмы, в которых из благочестия совершались среди белого дня разные прелюбодеяния в честь Венеры. Столица империи, Константинополь, был построен в некоторой мере на счет богатых храмов Греции и Азии и был украшен вывезенною из них добычей; их священные имущества были конфискованы; статуи богов и героев были с грубой фамильярностью перевезены к такому народу, который смотрел на них не как на предметы поклоненья, а как на предметы, возбуждавшие любопытство; золото и серебро были пущены в обращение, а должностные лица, епископы и евнухи воспользовались этим удобным случаем, чтоб удовлетворять и свое религиозное рвение, и свое корыстолюбие, и свою злобу. Но это хищничество ограничивалось небольшою частью римского мира, а провинции уже задолго перед тем привыкли выносить такие же святотатственные грабежи со стороны таких государей и проконсулов, которых нельзя было заподозрить в намерении ниспровергнуть установленную религию.