Робер Фоссье - Люди средневековья
Катарский эпизод вызывает два вопроса. Первый был широко изучен, и наши источники, многие из которых — катарские, почти не оставили темных мест. Группы катаров, отмеченные вдоль Рейна, в Ломбардии, в Каталонии, более плотно — от Средней Гаронны до Прованса, к 1150–1170 гг. приобрели прочную структуру, хотя этапы этого укоренения — действенные проповеди, созыв «соборов», турне для дискуссий с католическими сановниками, организация некоего подобия церкви — точно нам не известны. К 1200 году опасность выглядела достаточно явной, чтобы Рим встревожился; король Франции — им был Филипп Август — не говорил ни слова и как будто ждал только возможности вступить на Юг; после убийства папского легата дело взял в свои руки сам понтифик — Иннокентий III. Дальнейшее известно: нашествие баронов из Северной Франции, благословленное папой как «крестовый поход» — оно и в самом деле было крестовым походом, — с побоищами, вероятно, отвратительными, со сражениями, грабежами и разрушениями; потом вмешался король, в свою очередь двинулся в земли Лангедока и обосновался там; дело продолжалось двадцать лет, с 1209 по 1229 год; несколько крепостей стойко держалось даже до 1250–1260-х годов, и еще долгое время после этого то здесь, то там обнаруживали катаров. В глаза бросается два важных и непосредственных последствия: во избежание возврата зла церковь создала корпус следователей, «инквизиторов» веры, поручив эту миссию докторам — братьям святого Доминика; и король Франции вышел к Средиземному морю.
Но у проблемы есть другая грань. Почему и как подобное учение, в конечном счете отличавшееся крайней суровостью, требовавшее умереть от голода, но не прикасаться к пище, смогло укорениться, и так прочно, на земле солнца и трубадуров? Нет ни одного по-настоящему удовлетворительного объяснения: тошнотворный упадок нравов местного духовенства? Он имел место не только на юге. Проповедь болгарских апостолов? Никаких серьезных следов. Старые основы баскского или каталонского дуализма? Но почему они сказались именно в этот момент, да и то чистая гипотеза. Ни вождя-пророка, ни провокатора с Севера; однако, возможно, в последнем направлении и надо искать. Свирепость воинов, пришедших с Севера, вполне показывает, что напасть на эти более богатые и менее населенные земли их побудила алчность; король предоставил им свободу действий; но не подстрекал ли он их? Со своей стороны, южане не скрывали ни презрения к северянам, ни духа независимости; так что же — сведение счетов, все еще отзывающееся в подсознании окситанцев? Еще одна гипотеза: катары, объединив в одном движении графа, сеньоров, ремесленников и крестьян, заняли по отношению к непременным обязанностям «порядков» почти революционную позицию, за которую следовало покарать, во всяком случае, с точки зрения церкви. Но такая позиция была причиной или следствием?
Вот темные места, мешающие нам дать точную характеристику катарскому эпизоду XII и XIII веков. Во всяком случае, я попытался совлечь с него рубище, а именно в региональном вкусе, в которое его облачили за неимением лучшего и которое всё еще почитают некоторые поклонники старины. Что касается самой идеи о двойном лике Высшего существа, ее ожесточенно искореняли братья св. Доминика, «проповедники», получившие с 1235 года полномочия преследовать и судить. Но не следует путать инквизиторов XIII века с их лютыми преемниками из XVI века. Хотя при рассмотрении дела, где обвиняемый был осужден уже изначально, любой трибунал чаще выносил решение о костре или пожизненном заключении, чем о штрафе или прощении, судьи того времени, как и их глава Бернар Ги, не будучи кроткими агнцами, выказывали проницательность в оценках, что побуждало их сохранять умеренность. Что касается простого народа, его потрясли отголоски конфликта: определение «сатанизм», никак не связанное с реальностью, в котором обвинили катаров и которым по поводу и без повода клеймили всех инакомыслящих и все секты, имело в основе память об «альбигойском крестовом походе». Оно стало одним из обвинений, которые предъявили тамплиерам во время их процесса в начале XIV века.
Добродетель и искушение
Как и другие, при изображении тех времен я употребляю слово «церковь» кстати и некстати; к сожалению, это слово имеет противоречивый смысл, так как подразумевает одновременно иерархическую структуру, которая блюдет христианскую догму и направляет либо контролирует верующего в его странствии на этом свете, и совокупность этих верующих, ecclesia в греческом смысле этого слова — «собрание», к которому относятся далеко не одни только служители Бога. В этом смысле, в каком ее, кстати, и понимали в то время, средневековая церковь в своей совокупности была социальной организацией, главной формой выражения для крещеных, основой любого представительства. То есть главным в ней были не папа, не епископ, не монахи, а идея духовного единения всех, несмотря на «религиозные» противоречия и нюансы. Это единство зиждилось на добродетели, то есть на физической или моральной смелости, достоинстве, энергии, каковые, согласно древним, отличают человека от животного. Такое усилие ради общих интересов должно быть самопроизвольным и не нуждается ни в каком кодексе. Однако ученые доктора в те века постарались ввести его в рамки сообразно духу системности, одной из особенностей «западной» культуры. Выше я говорил об этих семи добродетелях, которые столь часто изображались в аллегорической форме и были путями к совершенству для любого человека, будь он христианином или нет: три добродетели морального характера — Вера, Надежда и Милосердие и четыре добродетели более «человеческого» характера — Благоразумие, Справедливость, Твердость духа и Умеренность, как говорил Фома Аквинский в середине XIII века. Стараясь удержать контроль над паствой, церковь, на сей раз уже как организованная корпорация, вновь и вновь призывала верующих способствовать движению к этому идеалу, а для этого предпринимать определенные усилия. Вот почему она долго отодвигала на задний план вопрос о благодати, даруемой Богом верующему, — чтобы не создавать дискриминации, когда одни получили этот дар, а другие обречены оставаться на уровне «добрых дел». Известно, какой вклад в изучение этих вопросов был сделан в XVI веке во время Реформации.
Зато церковь быстро сочла, что претворение в жизнь этих добродетелей необходимо модулировать в зависимости от «сословий» (états) общества. Если не касаться раздела последнего на «порядки» (ordres), угодные Богу, о которых я так часто говорил, проповедники показали себя вполне способными на суждения почти «социальные». Возможно, нагляднее всего эта гибкость выявилась в отношении добродетели милосердия: понимание ближнего, даже снисходительность к нему, которые нам бы показались самой развитой формой милосердия, были не самыми почитаемыми аспектами этой добродетели в те века, или, вернее сказать, тогда она, что было осмотрительней, приняла облик помощи нуждающимся. Странноприимная деятельность под эгидой монастырей или епископов существовала, конечно, с первых веков христианства и усиливалась в периоды эпидемических или экономических кризисов XIV и XV веков, но речь шла скорей о приютах, об убежищах, часто временных и не дававших никакой медицинской помощи. Поступок Людовика Святого, открывшего дом для попечения над тремястами слепыми обездоленными («quinze vingts»), остается исключением. Эта зачаточная, едва ли не поверхностная форма проявления милосердия вытекает не из того, что мы назвали бы «сердечной черствостью», а из соединения двух противоречивых концепций: прежде всего, это Богу было угодно удручить слепого, инвалида или бедняка. Подобную немилость, в полном смысле слова, добровольно избирало лишь духовенство, черпая в ней чистоту, какой требовало его «сословие»; остальные ее терпели и не должны были рассчитывать на стихийную поддержку с чьей-либо стороны; в XIV веке, когда из-за упадка сеньориальной экономической системы появилось множество «новых бедных», подозрение в «дурной бедности» стало граничить с сознательным уклоном, то есть с ересью. В результате более строгого отбора из больниц изгоняли лиц, чуждых городу, либо мужчин достаточно крепких, чтобы их можно было послать на какую-нибудь стройку. Вторая концепция допускает корректив, но тоже спорный — обладание материальным достатком на этом свете считалось оправданным; поставленный в начале XIV века вопрос о «бедности» Христа расколол церковь. «Братья-минориты», верные учению своего учителя Франциска Ассизского, перед лицом очевидного и вызывающего богатства Церкви, ломящейся от наследств и даров, проповедовали отказ от всего имущества в пользу бедных. Но такой акт «чистого» милосердия шокировал — хватало христиан, которые считали Иисуса собственником или приветствовали грабежи крестоносцев в землях неверных. Так как избыток богатства был источником, обильно питавшим некоторые из смертных грехов, богач должен был давать, причем в форме добровольного подаяния. Классическая тема проповеди для Церкви, быстро понявшей, что верующего можно убедить: давать Церкви — значит давать Богу и беднякам и значит обеспечить себе «снисхождение» (indulgence) на Страшном Суде. Тем самым дар, к какому богача принуждали по случаю праздника, хорошего урожая или просто-напросто в связи с приближением смерти, становился для тех, кто мог его сделать, чем-то вроде «сословного долга», социальной обязанности, — не исключалась и сердечная склонность, но как дополнение. Таким образом, милосердию в обоих смыслах грозила опасность остаться не более чем скромной милостыней столь же скромного верующего. К несчастью для историков, эти реальные проявления милосердия не удостоились письменного упоминания.