Павел Бирюков - Биография Л Н Толстого (Том 4)
Вечером ездил в Троицкое, в окружную больницу душевнобольных, на великолепное представление кинематографа. Доктора все очень милы. Но кинематограф вообще мне не нравится, и я жалею и Сашу, у который была мигрень, и себя, просидевшего там менее часа и уехавшего. Это было в 10-м часу вечера. Нынче, только что вышел в 8 часов гулять - первая встреча, Александр Петрович с узлом. Я был рад ему особенно потому, что он рассказал мне про тебя, что мог знать. И то хорошо. Нынче ничего не предвидится, и я сижу у себя, работаю и отдыхаю. Может быть, поеду верхом с провожающим меня Чертковым.
Как ты? Надеюсь, что не было новых неприятностей. А если были, то ты перенесла их спокойно, насколько могла. У тебя есть два дела, которые занимают тебя и в которых ты хозяйка. Это твое издание и твои записки. Целую тебя, милый друг. Привет Варе и Колечке.
Все, какие у меня тут были сношения с народом - очень приятные. Они ласковее наших и более воспитаны. Дня два назад поехал в деревню, где выздоравливающие больные помещаются у крестьян. И первое лицо, крестьянин, встречает меня словами: "Здравствуй, Лев Николаевич". Оказывается, он 12 лет тому назад был у меня в Москве, поступил в наше "Общество трезвости" и с тех пор не пил. Живет богато. Повел меня смотреть свою библиотеку - сотни книг, которыми гордится и радуется.- Ну, до скорого свидания".
Это письмо замечательно тем дружелюбным тоном, которым Лев Николаевич старался говорить с Софьей Андреевной. К сожалению, не все близкие Л. Н-чу люди поддерживали этот тон.
Вечером того же дня, т. е. 22 июня, была получена из Ясной Поляны телеграмма, вызывающая Льва Николаевича домой по случаю болезни Софьи Андреевны. Л. Н-ч мог выехать только на другой день, 23 вечером.
С этого возвращения в Ясную Поляну начался для Л. Н. последний, быть может, самый тяжелый период его жизни, подготовивший, или, во всяком случае, ускоривший его кончину.
Последующие обстоятельства столь сложны и необычны, что биограф останавливается в недоумении, полагая, что объяснение этих событий может дать только история, которая соберет все, отсеет ненужное и оставит нам чистую правду. Мы же, участвуя в этом вихре событий, не в состоянии обсудить их со стороны и удовольствуемся изложением известных нам событий по времени, с доступною нам точностью, предоставляя суд потомству.
Дело в том, что болезнь Софьи Андреевны оказалась психическая, на почве истерии; при этом большею частью бывает невозможно провести черту между нормальной чувствительностью и болезненным возбуждением. При этом действительные факты часто преувеличиваются до чудовищных размеров, и мерка правды теряется.
Быть может, при других, более спокойных обстоятельствах болезнь прошла бы сама собой, но в жизни Л. Н-ча и его окружающих, при наступавших для всех ясных признаках его уже недалекой кончины, возникло новое грозное явление. Он оставлял огромное литературное наследство, и материальное, и духовное. "И разделиша ризы его и об одежде его меташа жребий",- сказал пророк. Так было всегда, так было и теперь. Вокруг этого наследства возникла борьба еще при жизни Л. Н. и продолжается до сих пор. Духовную часть литературного наследства, т. е. распространение идей, Л. Н-ч поручал В. Г. Черткову. Но для этого нужно было оградить это наследство от притязаний семьи, рассчитывавшей на материальные выгоды его, тогда как желание Л. Н-ча было предоставить право пользования его сочинениями всем. Софья Андреевна чувствовала, что не только идейная, но и материальная часть наследства уходит от нее, считала В. Г. Черткова главным виновником этого и ненавидела его всей душой. Она ревновала Черткова ко Льву Николаевичу, и в ее расстроенном мозгу эта ревность принимала уродливые размеры.
В это время я жил со своей семьей в Костромской губернии и изредка, когда позволяла моя земская служба, навещал Льва Николаевича. В это лето мне захотелось поехать в Ясную со всей семьей, чтобы поддержать в подрастающих детях обаяние личности Льва Николаевича, который, все это чувствовали, уходил от нас. Я написал Льву Николаевичу письмо с запросом, удобно ли будет мое посещение, и получил следующий ответ:
19 июля 1910 г.
"Милый, милый Поша. Так радостно получить ваше письмо. Ведь сердце сердцу весть подает. Вы так же дороги мне, как я вам. У Мар. Ал. пожар, но она перенесла - главное, потерю рукописей, как свойственно человеку, живущему духовной жизнью. Надо у ней учиться. Ее все любят и все готовы помочь. Передам ей ваши слова. У меня хуже пожара. С. Ан. взволнована, раздражена, почти душевно больна - ненависть к Черткову, ревность к нему, и мне очень трудно. Но я чувствую, это и по делам и на пользу мне. Непременно приезжайте все, со своей семьей. Думаю, что С. А. будет рада принять вас, хотя ничего в ее положении нельзя предвидеть. А не у нее, то у Чертковых, у Николаевых. Да мы с Сашей сделаем все, чтобы вас с семьей устроить. Мне такая радость побыть с вами.
Да, дети - великий вопрос. Вот где неделание: не сделать вредного.
До свидания, пожалуйста. Чем раньше, тем лучше. Привет вашей жене.
Л. Т."
Конечно, после этого письма мы стали усиленно собираться в дорогу.
А между тем в Ясной события шли своим чередом. Одним из поводов расстройства Софьи Андреевны были дневники Л. Н-ча, которые временно хранились у Черткова, а она требовала их возвращения для хранения дома, у себя.
Валентин Федорович Булгаков рассказывает в своих ненапечатанных записках некоторые эпизоды этой борьбы:
"Отправляясь в Телятенки слушать Фетлера и зная, что я тоже собирался в этот день к Чертковым, С. А. предложила мне довезти меня туда. Поехали в объезд, по большаку, чтобы миновать дурной мост в овраге на ближайшей дороге. И вот С. А. всю дорогу плакала, была жалка до чрезвычайности и умоляла меня сказать Черткову, чтобы он передал ей рукописи дневников Л. Н-ча. "Пусть их все перепишут, скопируют, а мне отдадут только подлинные рукописи Л. Н-ча. Ведь прежние его дневники хранятся у меня... Скажите Черткову, что если он отдаст мне дневники, я успокоюсь. Я верну ему тогда мое расположение, он будет по-прежнему бывать у нас, и мы вместе будем работать для Льва Николаевича и служить ему... Вы скажете ему это? Ради бога, скажите".
С. А., вся в слезах, дрожащая, умоляюще глядела на меня: слезы и волнение ее были самые непритворные...
И вот мне все кажется, что отдай тогда же Чертков ей эти несчастные, никому не нужные по сравнению с тем, кого мы все могли лишиться в этой борьбе, рукописи, отдай он их - и это изменило бы все течение событий в Ясной Поляне. С. А. или окончательно бы успокоилась, или успокоилась бы настолько, что, по крайней мере, ее раздражение перестало бы расти, прогрессировать.
В этот раз дневники переданы С. А. не были. В. Г. еще не имел на это прямого распоряжения Л. Н. Сколько помнится, ее обнадежили в том, что дневники будут переданы ей после переписки их. С. А. по-прежнему волновалась и устраивала сцены Л. Н-чу, продолжая требовать дневники. Через несколько дней дневники все равно вынуждены были взять у Черткова, но Софье Андреевне они отданы не были, а отвезены были Татьяной Львовной на сохранение в тульский банк.
Это решение Л. Н-ча взять дневники от Черткова и положить их на хранение в банк было принято им, конечно, после целого ряда мучительных сцен, заставивших его написать Софье Андреевне большое письмо, которое прекрасно объясняет нам отношение Л. Н-ча ко всему, происходившему в Ясной Поляне, и потому мы приводим его целиком. Письмо это списано мною с разрешения Софьи Андреевны с подлинника, хранившегося у нее, и помечено 14 июля 1910 года, т. е. оно написано через два дня после эпизода, описанного Булгаковым, и потому можно считать это письмо непосредственным последствием того эпизода. Вот это письмо, имеющее характер договора.
14 июля 1910 г.
"1) Теперешний дневник никому не отдам, буду держать у себя.
2) Старые дневники возьму у Черткова и буду хранить сам, вероятно, в банке.
3) Если тебя тревожит мысль о том, что моими дневниками, всеми местами, в которых я пишу под впечатлением минуты о наших разногласиях и столкновениях, что этими местами могут воспользоваться недоброжелательные к тебе будущие биографы, то не говори о том, что такие выражения временных чувств как в моих, так и в твоих дневниках никак не могут дать верного понятия о наших настоящих отношениях,- если ты боишься этого, то я рад случаю выразить в дневнике или просто как бы в письме мое отношение к тебе и мою оценку твоей жизни.
Мое отношение к тебе и моя оценка тебя такие: как я смолоду любил тебя, так я не переставал, несмотря на разные причины охлаждения, любить и люблю тебя. Причины охлаждения эти были (не говоря о брачных отношениях, такое прекращение могло только устранить обманчивые выражения ненастоящей любви), во-1-х, все большее и большее удаление мое от интересов мирской жизни и мое отвращение к ним, тогда как ты не хотела и не могла расстаться с ними, не имея в душе тех основ, которые привели меня к моим убеждениям, что очень естественно, и я не упрекаю тебя. Это - во-первых. Во-вторых, (прости меня, если то, что я скажу, будет неприятно тебе, но то, что теперь между нами происходит, так важно, что надо не бояться высказывать и выслушивать всю правду) - характер твой в последние годы все больше и больше становился раздражительным, деспотичным и несдержанным. Проявления этих черт характера не могли не охлаждать - не самого чувства, а выражения его. Это - во-вторых. В-третьих,- главная причина была роковая, та, в которой одинаково не виноваты ни я, ни ты - это наше совершенно противоположное понимание смысла и цели жизни. Все в наших пониманиях жизни было противоположное,- и образ жизни, и отношение к людям и средствам к жизни - собственности, которую я считал грехом, а ты необходимым условием жизни. Я в образе жизни, чтобы не расставаться с тобой, подчинялся тяжелым для меня условиям жизни, ты же принимала это за уступки моим взглядам, и недоразумение между нами росло все больше и больше. Были и другие причины охлаждения, виною которых были мы оба, но я не стану говорить о них, потому что они не идут к делу. Дело в том, что я, несмотря на все бывшие недоразумения, не переставал любить и ценить тебя. Оценка же моей жизни с тобою такая: я, развратный, глубоко порочный в половом отношении человек, уже не первой молодости, женился на тебе, чистой, хорошей, умной 18-летней девушке, и, несмотря на это мое грязное порочное прошедшее, ты почти 50 лет жила со мной, любя меня трудовой, тяжелой жизнью, рожая, кормя, воспитывая и ухаживая за детьми и за мной, не поддаваясь тем искушениям, которые могли так легко захватить всякую женщину в твоем положении - сильную, здоровую, красивую. Но ты прожила так, что я ни в чем не могу упрекнуть тебя. За то же, что ты не пошла за мной в моем исключительном духовном движении - я не могу упрекать тебя и не упрекаю, потому что духовная жизнь каждого человека есть тайна этого человека с богом, и требовать от него другим людям ничего нельзя. И если я требовал от тебя, то я ошибался и виноват в этом.