Валерий Привалихин - Золотой мираж
– Ну что, купец, есть все-таки кубышка-то, а? – Скоба приблизил свое лицо к лицу Шагалова. – Е-есть. Отдай, да живи с миром.
Немигающие глаза Шагалова смотрели мимо бандита на зыбко проступающий в полумраке иконный лик.
Огарок в руках у Скобы совсем укоротился. Он помнил: входя, у стены видел свечной ящик. Сам сходил, взял полную горсть свечей, запалил новую.
– Будем еще греть ноги,– сказал.– И ты продолжай, – велел Шишке, кинув ему пару свеч: – Он хитрит, думает, купца изведем, его отпустим, все ему достанется.
– Христом Богом закли... – вырвался из груди Головачева вопль отчаянья. Крахмальный Грош одним точным движением угасил этот резонирующий под сводами вопль.
Опять запах паленины смрадно поплыл по церкви, только теперь он был куда гуще. Опять привязанные пленники то судорожно тщетно пытались вырваться из пут, то затихали, обмякали, впадая в беспамятство. И так, пока Скоба не решил сделать перерыв.
– Христом Богом молю, Петр Иннокентьевич, скажи им. Изведут ведь, – запричитал, захлебываясь, Головачев, едва вынули ему кляп.
Перевел немного дыхание, продолжал:
– Пощади! Или я плохо служил тебе? Видишь, даже Господь не за нас, не слышит. Если что осталось у тебя – крохи ведь. Стар ты, дела не выправишь. И один, как перст... Пожалей, Петр Иннокентьевич...
То ли боль от пыток, то ли жалость к преданному до нынешнего дня доверенному, имеющему на руках большую семью, а скорее всего, напоминание о старости и одиночестве, сознание, что с помощью содержимого шкатулки кедровой былого не вернешь, воспоминание о своем-чужом доме, мертвом холодном кафедральном соборе, что бы ни было, но сыграло роль, сломило упрямство купца Шагалова. Он сделал знак, что хочет говорить, и, получив возможность, промолвил, с трудом шевеля обкусанными до крови губами:
– В подпол когда спускаться, от пола пятый кирпич вынуть. Там...
– Вот дурья башка, напрасные муки принимал, – сочувственно-удивленно сказал Шишка.
– Лицо оботри, – попросил Шагалов.
– Сейчас. Оботрем, обуем. Еще съездим вместе.
С пленниками, захваченными на таежной дороге, было покуда покончено, и Скоба сразу же, словно забыв об их существовании, перевел взгляд на отца Леонида.
– Ну, а ты, поп, миром отдашь серебро-золото смармыленное, или как?
– Все на виду в храме. Нет других денностей.
– Брось, святой отец, вола водить <Вола водить – врать, пугать>. Про тебя-то известно. Думаешь, в святые мученики с моей помощью попадешь? Не надейся.
Скоба притянул за рукав к себе Шишку, пошептал ему что-то на ухо. Тот кивнул и выскользнул из церкви.
– Не надейся, – повторил Скоба. – Пальцем не трону. Сам отдашь.
– Нечего отдавать. А было бы, все равно не отдал бы.
– Глупый ты, поп. С мое, поди, прожил, а не уразумел, что огнем жечь, гвоздями к кресту прибивать – не самое страшное.
– А что ж самое?
– Самое? Я еще учусь. А вот те, кого ты мне ворами назвать хочешь, – те до конца уразумели.
Скоба снял малахай, лениво почесал пальцами в свалявшихся, влажных от пота волосах.
В это время дверь в церковь опять раскрылась, и стремительно вошел Шишка. Какой-то огромный продолговатой формы сверток светлел у него в руках. Играючи он поставил свою ношу, размотал матерчатую обертку. Одеяло в белом пододеяльнике с кружевной оторочкой по краям упало на пол.
Взглядам находившихся в церкви предстала двенадцатилетняя дочь священника в одной ночной сорочке и с распущенными волосами. Шишка обеими ручищами рванул легкую полотняную сорочку, и юная поповна оказалась совершенно голой. Стройное ее беззащитно-нагое тело с маленькими – торчком – упругими грудями белело среди трепетных огоньков свечек. Поповна вся трепетала, как огоньки свечек, от страха, и не могла вымолвить ни слова.
– Аня! Дочка!
Священник ринулся было к дочери, но был сию же секунду задержан, руки оказались заломленными за спину.
– Не ори, поп. Отдашь, что нужно, не тронут твое чадо, – спокойно начал вразумлять Скоба отца Леонида. – Нет – вот я ей жениха припас, – указал главарь на Крахмального Гроша. – Ну?
– А жена? Где жена? С ней что? – Священник лихорадочно переводил глаза с дрожащей обнаженной дочери на "жениха", на главаря шайки. Дрожь, колотившая дочь, он чувствовал, вот-вот передастся и ему. Он боялся задрожать на глазах у грабителей и молил Бога укрепить его дух. Слова молитвы, молниеносно проносившиеся в голове, путались.
– Тоже цела пока. Решай, поп. Слышал, я на терпенье слаб. Как бы не поздно.
– Вели отпустить, – попросил отец Леонид. – Отдам.
По знаку главаря двое его подручных отступили от настоятеля храма. Священник подбежал к дочери, поднял одеяло, укутал в него дочь и подхватил на руки.
– Отнесу домой...
– Э-э, погодь. А скуржа, рыже...
– Какая скуржа? – оборвал со злостью отец Леонид, ощущая, что и в его руках дочь не перестает дрожать крупной дрожью. – Серебро, что ли, на людском языке? Так в доме, в подполе.
– Эка на подпол потянуло их прятать-то,– усмехнулся Шишка.
...Где-то через полчаса церковные драгоценности, умело запрятанные отцом Леонидом, перешли в руки Скобы и его шайки. Главарь был доволен. Богато! Серебра около четырех пудов и золота полпуда с лишком.
Внимание привлекли часы с крышкой в никелированном корпусе и на цепочке. "Въ День Ангела п-ку Зайцеву", – прочитал Скоба выгравированное на оборотной стороне крышки. Было и продолжение, но буквы непонятные. Должно быть, на чужом языке.
Часы Скобе понравились.
– Чьи? – спросил у священника.
– Раненый офицер из Твери, поручик, здесь умирал, просил переслать родным.
– А-а...– По настенным маятниковым часам Скоба перевел стрелки, сделал завод, послушал, как тикают, и часы покойного поручика исчезли в кармане лохматой шубы.
– С нами поедешь, поп, – распорядился. – Не то, знаешь, где будем, приведешь ненароком кого не след.
И когда при этих словах сдержанные рыданья попадьи перешли в громкие, прерывистые, заверил ее:
– Вернется. На что он мне.
– Сани, упряжь в ограде есть. На двух бы повозках ехать, – сказал Шишка.
– Дело, – согласился главарь.
Через час грабители, а с ними и трое пленников, не будучи, как им казалось, никем замеченными в Пихтовой, не наделав шуму, были далеко от железнодорожного городка на пути к заимке у Орефьева озера и Хайской даче.
По мелколесью, между островерхих оснеженных елей лошади бежали бойко. Головачев сидел рядом с Шишкой в передке первой повозки, правил. С хозяином своим бывшим ни в храме после пыток, ни в дороге словом не обмолвился. Шагалов, 'может, считал его предателем, а, может, боль такая одолевала – не до разговоров. Что бы ни означало молчание, Головачев первым заговаривать не спешил. И он чувствовал себя неважно с тех пор, как "погрели" ноги. Да и говорить что, о чем?
До заимки добрались глубокой ночью и тут же кинулись выковыривать кирпичи в подполье.
Кедровая шкатулка, завернутая в тряпицу, лежала в сухой неглубокой нише. Скоба загреб пятерней содержимое, пропустил меж пальцев; от радости дыхание зашлось: ну вот, кажется, можно пожить на покое, без приключений, без риска. Кони до утра отдохнут – и подальше, подальше от этих мест самыми глухими проселками. Туда, где он никого не знает и его вовеки не видели.
С мыслями о дальней дороге и лег подремать. Не заметил, как погрузился в крепкий сон.
Разбудили выстрелы. Частая стрельба из винтовок и ружей шла совсем близко от избы.
– Крупа <Крупа – солдаты>. Чоновцы!– Шишка, вооруженный сразу двумя револьверами, тормохнул его.
Скоба сам уже сообразил: беда. Под выстрелы рядом – это Шишка пустил в ход свое оружие – вскочил уже с маузером на боевом взводе. Глянул в окно: со стороны Орефьева озера хорошо различимые в светлеющих утренних сумерках бежали к заимке десятка полтора человек, одетых кто в шинели, кто в полушубки.
Две пули, одна за одной, ударили в косяк. Скоба отпрянул. Зыркнул на сидевших в углу священника, купца Шагалова и его доверенного, кинулся в соседнюю комнату. Там Крахмальный Грош и еще один малый по кличке Вьюн, вели стрельбу из окон. И с этой стороны – видно было – к дому бегут с десяток человек.
Двое из шайки, Акимка и Ларь, сторожа лошадей, уже лежали неподвижно, ткнувшись в снег.
Оставалась еще комнатка с одним оконцем. Если и со стороны ее фигуры в шинелях и полушубках, – все, крышка.
Вбежал – комнатка пуста. Глянул в окошко – и чудо! – с этой, единственной сторвны, близкой к густому хвойнику, началу Хайской лесной дачи, -ни души.
Меньше всего интересовало, где еще трое подручных, которые не попадались пока на глаза. Церковное добро уже не унести. Шкатулка? Хлопнул себя ниже груди – с собой!
Нужно позвать Шишку, ноги уносить вдвоем. Рванулся было туда, где азартно и не без успеха отстреливался Шишка, и отпрянул: на пороге, с занесенной над головой лимонкой стоял какой-то шкет лет пятнадцати-шестнадцати, голубоглазый и носатый, в дубленой шубейке и шапке с красной полоской, пересекающей козырек. Вовремя отскочил назад за перегородку: взрывом качнуло избу.