Шломо Занд - Кто и как изобрёл еврейский народ
Довольно скоро Махмуд стал «подрывным элементом». В 60-е годы Израиль боялся поэтов больше чем шахидов. Его часто арестовывали, сажали под домашний арест; в более спокойные периоды ему просто запрещали покидать Хайфу без разрешения полиции. Он выносил преследования и ограничения хладнокровно, со стоической, вовсе не поэтической выдержкой. Несмотря на удушающий гнет властей, он утешался тем, что близкие друзья совершали частые паломничества в его квартиру, расположенную в хайфском районе Вади Ниснас.
Среди его дальних приятелей был и молодой коммунист из Яффо. Хотя он и не знал арабского, несколько переведенных стихов захватили его воображение и побудили взяться за перо. После возвращения из армии он время от времени навещал поэта. Беседы с ним укрепили его веру в необходимость продолжения борьбы. Эти беседы имели и побочный эффект: благодаря им он наконец-то перестал писать обескураживающе незрелые стихи.
В конце 1967 года этот молодой человек снова приехал в Хайфу. Ему довелось участвовать в боях за Иерусалим, стрелять во врагов и наводить страх на покоренное население. Израиль был опьянен победой, арабы — унижены. Он чувствовал, что происходит что-то нехорошее, ощущал зловонный, удушающий запах войны. Он жаждал бросить все и уехать из страны. Но перед этим он хотел в последний раз встретиться с поэтом, которым восхищался.
Как раз тогда, когда молодой солдат сражался в Святом городе, Махмуда в очередной раз провели в наручниках по улицам Хайфы к месту предварительного заключения. Солдат встретил поэта позже, когда его отпустили домой. Вместе они провели бессонную ночь. Алкогольные пары и плотный сигаретный дым затуманивали окна. Поэт пытался убедить своего молодого почитателя остаться и продолжать борьбу, не бежать в чужие города, не бросать их общую родину. Солдат рассказывал о своем отвращении к всеобщему' ликованию из-за одержанной победы, о своем отчаянии, о своем отчуждении от земли, на которой он пролил невинную кровь. К утру его стошнило. В полдень хозяин дома разбудил гостя и перевел для него стихотворение, написанное с первыми лучами рассвета — «Солдат, мечтающий о белых лилиях»:
<...> Он понял, — так он сказал мне, — что родина -это глоток кофе, приготовленный матерью, и возвращение домой под вечер. Я спросил его: «А земля?» Он сказал: «Я ее не знаю»...
В 1968 году публикация палестинцем стихотворения об израильском солдате, способном раскаяться в совершенном им насилии, в потере самоконтроля во время боя, стыдящемся участия в захвате чужих земель, воспринималась в арабском мире как предательство. Ведь в ту пору таких израильских солдат еще не существовало. Хайфский поэт подвергся жестоким нападкам и даже был обвинен в культурном сотрудничестве с сионистским врагом. Однако поток обвинений быстро иссяк. Его авторитет становился все более прочным. Вскоре он стал символом стойкого сопротивления палестинцев в Израиле.
В конце концов, солдат все-таки уехал из страны, но поэт покинул ее еще раньше. Он не мог больше терпеть полицейскую удавку, ежедневные репрессии и притеснения. Израильские власти с радостью отменили его сомнительное гражданство. Они не забыли, что дерзкий поэт был первым в Израиле арабом, выдавшим себе самому «удостоверение личности», в то время как с их точки зрения у него вообще не должно быть личности.
Поэт скитался из одной столицы в другую, а слава его ширилась и крепла. В конце концов, во время короткой оттепели, вызванной началом мирного процесса («процессом Осло»), ему разрешили вернуться и поселиться в Рамалле. Въезд в Израиль был ему запрещен. Органы безопасности смягчились только в день похорон его отца; ему разрешили провести несколько часов там, где прошло его детство. Поскольку он не носил на себе взрывчатки, ему позволили впоследствии нанести еще несколько коротких визитов в Израиль.
Солдат, в свою очередь, поселился в Париже и прожил там много лет. Он учился, бродил по красивым улицам, но потом неожиданно сломался. Несмотря на владевшее им чувство отчужденности от Израиля, тоска и любовь к городу, где он вырос, взяли верх. Он вернулся в причиняющие жгучую боль места, в которых сформировалось его представление о самом себе. Родина, называющая себя «еврейским государством», приняла его с распростертыми объятиями.
Что же до родившегося здесь поэта-бунтаря, а также друга юности, когда-то мечтавшего носить имя Моше, увы, для них она оказалась слишком тесной.
История третья: две (не)еврейские ученицыПри рождении ее назвали Жизель — в честь бабушки. Это произошло в 1957 году в Париже. Здесь она и выросла. Она была шаловливой и неугомонной девочкой, очень любившей отвечать «нет». Несмотря на это упорное «нет», а возможно, и благодаря ему, она стала отличницей, хотя учителя с трудом ее выносили. Родители разрешали ей почти все — даже изучать «святой язык». Они надеялись, что она достигнет высот в науке, но она решила, что хочет жить в Израиле. Пока суть да дело, она начала учиться на философском факультете Сорбонны. Параллельно Жизель брала уроки идиша и иврита. Идиш она изучала потому, что это был язык прошлого — язык бабушки, которую она никогда не видела. Иврит должен был стать языком будущего — языком ее детей, которые еще не родились.
Ее отец прошел через концлагеря. Он спасся в немалой степени благодаря помощи немецких узников. После войны он вернулся в Париж. Его мать, Гизела, была арестована вместе с ним летом 1942 года. Ей не посчастливилось вернуться. Из Дранси она была отправлена прямиком в Освенцим. Он вступил во французскую социалистическую партию, где встретил свою будущую жену. У них родились две дочери. Одну из них назвали Гизела, по-французски — Жизель.
Уже в школе Жизель стала ярой анархисткой и участвовала в радикальных молодежных кампаниях, последних отголосках легендарного мая 1968 года. В семнадцать лет ее ориентация резко изменилась, и она объявила себя сионисткой. В 70-е во Франции еще не были опубликованы многочисленные труды, рассказывающие о судьбе французских евреев в годы нацистской оккупации. Поэтому Жизель приходилось довольствоваться общими книгами по истории данного периода, которые она читала взахлеб. Она знала, что многие из тех, кто прошел через лагеря, впоследствии оказались в Израиле. Прекрасно понимая, что бабушки Гизелы нет в живых, она тем не менее стремилась сблизиться с еврейскими женщинами, похожими на нее. Она готовила себя к «репатриации».
Зимой 1976 года она прошла ускоренный курс изучения иврита, организованный Еврейским агентством в самом центре Парижа. У нее был учитель-израильтянин, нервный и уязвимый. Жизель все время выводила его из себя странными вопросами; заодно она выяснила, что он нередко ошибается, спрягая сложные глаголы. Она не считала нужным сдерживаться и указывала ему на это. Ее замечания были ему не по вкусу, однако девушка вызывала любопытство, и он старался ее не обижать. Кроме того, она была лучшей ученицей в классе, так что к ней нельзя было относиться без уважения.
Ближе к концу года она исчезла и перестала посещать занятия. Учитель иврита недоумевал и даже опасался, что нечаянно обидел ее в ходе одного из споров, зачастую разгоравшихся в классе. Прошло еще несколько недель, курс близился к завершению. Внезапно она появилась, еще более высокомерная, чем обычно, но на этот раз в ее взгляде улавливалась меланхолия. Она сообщила ему, что решила прекратить изучение иврита.
Жизель посетила Еврейское агентство, чтобы уладить вопросы, связанные с переездом в Израиль. Там ей сообщили, что, с одной стороны, она сможет учиться в Еврейском университете и получит «корзину абсорбции», но с другой — не будет считаться еврейкой до тех пор, пока не пройдет гиюр. Жизель, требовавшая от своих знакомых считать ее еврейкой и гордившаяся своей «чисто еврейской» фамилией, знала о «гойском» происхождении матери, однако полностью отождествляла себя с отцом. Ей было известно, что иудейская религия определяет принадлежность человека по матери, однако почему-то она упустила из виду это «незначительное» бюрократическое обстоятельство. Она считала, что история семьи отца станет достаточным базисом для ее идентификации, и со свойственной юности импульсивностью предположила, что этот вопрос разрешится сам собой.
Жизель нахально спросила по-французски чиновника Еврейского агентства, является ли тот верующим человеком. Он ответил отрицательно. Она перешла в решительное наступление: «Как нерелигиозный человек, считающий себя евреем, может требовать от другого нерелигиозного человека, также считающего себя евреем, пройти гиюр для того, чтобы приобщиться к еврейскому народу и его стране?» Наместник еврейского народа на бренной земле сухо ответил, что так требует закон. Он заодно сообщил, что в Израиле ее отец никоим образом не смог бы взять в жены ее мать, поскольку там разрешены только религиозные браки. Жизель внезапно осознала, что пребывает в статусе «национально незаконнорожденной». Хотя она и считает себя еврейкой, а с момента увлечения сионизмом ее считают таковой и другие, для государства Израиль этого недостаточно.