Борис Джонсон - Лондон по Джонсону. О людях, которые сделали город, который сделал мир
При этом белые лондонцы из среднего класса — Ричардс и Джаггер — такими комплексами не страдали. Они не видели ничего ни смешного, ни плохого в том, чтобы петь, как они проснулись однажды утром и обнаружили, что любимая ушла совсем-совсем и навсегда и т. п. Они просто играли музыку, какую хотели. Поэтому то, что случилось в Лондоне с рок-н-роллом, — это прекрасный пример успеха импортно-экспортных операций, принесших этому городу славу и процветание.
Музыканты — такие как Мик Джаггер и Кит Ричардс — искали пластинки Мадди Уотерса и Чака Берри. Они сидели и слушали их в своих общагах и туалетах музыкальных колледжей. Они подражали им с религиозным фанатизмом и из кожи лезли вон, чтобы сыграть и спеть (по возможности) как черный исполнитель. Через какое-то время, примерно в 1964 году, появилось деление музыки на психоделику и поп, а потом, с песни «Jumping Jack Flash», появился и чистый рок. Но, когда Rolling Stones поехали в Америку и стали играть свои песни, выросшие из блюза, они практически знакомили американскую публику с музыкальным жанром, который зародился в Америке.
Это была победа Лондона, и, покуда церемония награждения подходила к концу, я решил, что об этом и спрошу Кита Ричардса. Было уже около одиннадцати вечера, и публика в смокингах начала уставать. На сцене уже отдали должное стольким звездам первой величины, что, казалось, все уже пресытились звездностью. И тут наконец объявили Кифа, он стал медленно, раскачиваясь, подниматься на сцену — с закатанными рукавами пиджака, обнажавшими его жилистые руки, с повязкой на голове, как у какого-нибудь Джона Макинроя старых времен, — мы все невольно вскочили на ноги.
Речь его была короткой, шутливой, скромной, и, как только он вернулся на место, я понял, что час пробил. Я быстро закончил свое выступление на сцене, представив Себа Коэ, а затем, довольно бесцеремонно, уговорил агента Кита, Барбару Чароне (милая женщина, с которой я встречался и раньше), усадить меня рядом с ним. «Хоть пять минут, Барбара, ну хоть три», — умолял я.
Кит наконец вернулся после фотографирования, и за честь сидеть рядом с ним разгорелась серьезная борьба. Позже мне сказали, что люди Кита не подпустили Стивена Фрая, перепутав его с премьер-министром Дэвидом Кэмероном.
Я ждал и надеялся много лет — и вот я сижу в сантиметрах от полубога с подведенными глазами и замечаю, что хоть лицо у него морщинистое, как у Одена, но зубы — по-американски белые. Для начала я вежливо сказал, что мне очень понравилась «Жизнь», спросил о его бабушке и дедушке и о том, каково это было — расти в послевоенном Дартфорде, где с ним произошел известный случай, когда взрывом «Фау-1» на его кроватку зашвырнуло кирпич.
Но толпа вокруг нас шумела и суетилась все сильнее, и я понял, что должен выдать свой вопрос.
«Э… Кит», — начал я.
«Да, мистер мэр?» — сказал он в своей учтивой манере.
«У меня есть такая теория, что… э-э…» Пока я мямлил, на нас, как гарпии, налетели всевозможные просители, умоляя его расписаться на салфетке, 20-фунтовой купюре, на левой груди и т. п.
На минуту-другую их оттеснили, и я на одном дыхании выдал историю, которую рассказал Джо Уолш, божественно одаренный гитарист группы Eagles.
«Джо Уолш говорил, что ни разу даже не слышал Мадди Уотерса, пока не пошел на концерт Stones, так?»
«Да, так», — кивнул Кит.
«Значит, — продолжал я, — можно утверждать, что Stones критически важны для истории рок-н-ролла, — теперь я почти кричал, — потому что они вернули блюз Америке».
«Пожалуй, соглашусь», — сказал Кит бесконечно дружелюбно.
И я с этим согласен, Кит. Из этого и надо исходить. Это было, наверное, не самое длинное интервью в истории рок-журналистики, но оно было намного полезнее, чем моя беседа с Шираком.
Мне не нужно было больше занимать его время, заставляя его сидеть в толпе фанов, воющих как мартовские коты, и вновь повторять жеваные-пережеванные истории из его книги. Он подтвердил мой главный тезис. Без Stones великая американская группа Eagles никогда бы не заинтересовалась Мадди Уотерсом. Без посредничества Кита Ричардса Джо Уолш никогда бы не стал играть свои эпические гитарные соло, такие как diddle-ee diddle-ee diddle-ee diddle-dee did did diddiddle-eediddle-eeDEE, в кульминации песни «Hotel California».
Как Лондон XIX века завозил сахар и апельсины и перепродавал их всему миру в виде мармелада, так же и Лондон XX века импортировал американский блюз и реэкспортировал его в виде рок/поп-музыки. Прекрасный обмен!
Пришло время Киту Ричардсу совершить свой королевский выход из здания Оперы, и я последовал за ним позади толпы его обожателей. Фотовспышки озаряли все вокруг, словно петарды в китайский Новый год, и, пока его свита забиралась в огромный лимузин, я думал о том, как многое изменилось в Лондоне со времени его первого появления на сцене.
Когда Киф был совсем молодой, главной чертой рок-н-ролла было то, что он подрывал устои — его не одобряли. Журнал Melody Maker писал, что рок-н-ролл — это «самая ужасная беда, которая могла случиться с популярной музыкой». Когда сто двадцать стиляг выгнали из кинотеатра в Восточном Лондоне и они начали танцевать на клумбах и газонах, один из лучших дирижеров сэр Малкольм Сарджент пробурчал, что «эта музыка всего лишь примитивное буханье в там-тамы. Я считаю, что если рок-н-ролл способен подстрекать молодежь на бунт, то это безусловно плохо». Фильм «Рок сутки напролет» (Rock Around the Clock, 1956) был практически запрещен. Это было время, когда существовали жестокие законы против гомосексуалистов, существовала цензура пьес лорда Чемберлена, запрет на роман «Любовник леди Чаттерлей», а полиция нравов была настолько дубинноголовой, что в 1966 году ворвалась в магазин открыток в Музее Альберта и Виктории и арестовала тираж картинок с изображением Обри Бердслея.
Эта атмосфера осуждения породила контркультуру, в которой сладким считается само бунтарство как запретный плод. И Кит — с его наркотиками и женскими одежками — конечно же был частью этой контркультуры, такой яркой и живой — пока она была жива.
Контркультура 1960-х пережила полицейские рейды, обывательские истерики и драконовские меры городских властей. Она цвела и пахла, пока ее пытались подавить. Ну и понятно — единственное, чего она не могла пережить, это одобрение истеблишмента.
Я бы сказал, что загнивание началось 1 июля 1967 года, когда газета The Times опубликовала передовицу о печально известном аресте Rolling Stones за наркотики в особняке «Редлендс». Словно дряхлая старуха Викторианской эпохи распустила корсет и пошла дергаться в танце — The Times вдруг высказала мнение, что наказали их слишком сурово. «По воробьям из пушки?» — был довольно остроумный заголовок автора статьи Уильяма Рис-Moгга.
Это означало, что The Times — этот Громовержец! — становилась на сторону этих женоподобных нюхающих наркотики бездельников, а для контркультуры 1960-х это стало началом конца. Шли годы, принимались все более либеральные законы — в защиту прав геев, гендерного равенства и свободы самовыражения, — так что и сама идея контркультуры во многом себя изжила.
Ценности контркультуры стали общепринятыми, истеблишмент пригрел их на своей надушенной груди и гладил по головке на церемониях награждения. Я недавно высказал эту мысль на радио, и на меня сразу набросились в интернете какие-то люди, которые ужасно возмущались и заявляли, что они занимаются «садо-мазо» и некрофилией и другими вещами — а значит, они славные продолжатели контркультуры, потому что их ценности все еще отвергаются традиционным обществом. «Ну и в добрый час», — говорю я им и подозреваю, что они так и останутся воинственным меньшинством и будут этим вполне довольны.
Есть еще, конечно, группа молодых людей (в основном мужчин), которые внушают опасение остальной части общества. Они напрочь отвергают те самые ценности — сексуальную терпимость и свободу, например, — которые так дороги бунтовщикам 1960-х. Возможно, кто-то скажет, что эта новая контркультура — не что иное, как крайне нетерпимая фундаменталистская версия ислама.
Но та прежняя контркультура была принята обществом, выросла в нем и стала неотделимой от него, что только пошло на пользу Лондону и его экономике. Там, где когда-то одна Мэри Куант щелкала ножницами в крошечной комнатушке, теперь существует лондонская индустрия моды с объемами продаж 21 миллиард фунтов, в которой заняты 80000 человек. Вместо растленных типов вроде Уильяма Берроуса и Фрэнсиса Бэкона мы имеем «молодых британских художников», которые заламывают (и получают!) фантастические суммы за украшенные бриллиантами черепа, мы имеем блестящую Трейси Эмин, которая абсолютно не стесняется заявить миру, что она — консерватор.
Еще шумит клуб The Colony Room, но теперь он соседствует с клубом Groucho и десятками других заведений с шикарными сортирами — в этих заведениях сидят люди творческих профессий: рекламщики, медийщики, пиарщики, телевизионщики, киношники и тому подобные. Есть масса причин, почему Лондон стал одним из важнейших мировых центров для этих «творческих, культурных и медийных» профессий.