Павел Милюков - Воспоминания (1859-1917) (Том 2)
Положение таким было и таким осталось бы (оно и оставалось таким фактически), если бы не вмешался новый фактор, который обещал разрубить гордиев узел вопроса. Этим фактором было воздействие русского циммервальдизма. Вместо проблемы: "война или мир" - циммервальдисты (а такими признавали себя вначале и Керенский, и Церетели) провозгласили лозунг: "война - или революция". Циммервальдец Мартов, кажется, первый формулировал этот лозунг в воззвании к трудящимся массам всего мира, принятом на экстренном собрании всех находившихся в Швейцарии единомышленников в Берне, куда был перенесен центр будущего третьего интернационала.
"Или революция убьет войну, или война убьет революцию" - так развертывался этот лозунг. Если война убьет революцию - это значит победит реакция, "контрреволюция".
Если революция победит войну - а это возможно только в международном масштабе, - то, значит, революция достигла своей последней цели. Такая постановка была нереальна, как и мировой переворот; но для русских полуили четверть-циммервальдцев нереальность ее скрывалась в туманной дали, а между тем новая формула открывала возможность какого-то нового решения. Убедить союзников в этой возможности было делом {340} международного пролетариата. Надо было "просто" изменить их взгляд на "цели войны".
В такой постановке циммервальдский лозунг появляется у нас в первые же дни революции. В первом же номере советского органа "Известия", в манифесте ЦК большевиков мы находим его в развернутом виде. "Немедленная и неотложная задача Временного правительства (тогда еще не успевшего создаться), диктуют "Известия", - войти в сношения с пролетариатом воюющих стран для революционной борьбы народов всех стран против своих угнетателей и поработителей, против царских правительств и капиталистических клик, - и немедленного прекращения кровавой человеческой бойни, которая навязана порабощенным народам". Большевики знали, о чем они говорили: это есть превращение войны в окопах во внутреннюю гражданскую войну. Но их подражатели в России не знали - и упрощали. 14 марта Совет р. и с. депутатов выпускает воззвание к народам всего мира с призывом: "начать решительную борьбу с захватными стремлениями правительств всех стран и взять в свои руки решение вопроса о войне и мире". Правда, тут же Чхеидзе ведет упрощение еще дальше: "Предложение мы делаем с оружием в руках, и центр воззвания вовсе не в том, что мы устали и просим мира. Логунг воззвания: долой Вильгельма". Это уже - совсем лояльно, и соответствующее предложение вносится немедленно же в "контактную комиссию" Совета и правительства.
Нас приглашали тут немедленно и торжественно обратиться к стране с заявлением, что мы, во-первых, в духе "мира без аннексий и контрибуций", решительно отказываемся от завоевательных империалистических стремлений и, во-вторых, обязываемся безотлагательно предпринять перед союзниками шаги, направленные к достижению всеобщего мира. Церетели, только что вернувшийся из сибирской ссылки, уверял, что такое обращение вызовет небывалый подъем духа в армии и за нами "пойдут все, как один человек", а я, в частности, сумею своими "тонкими дипломатическими приемами" убедить союзников принять директиву Совета.
Тщетно я {341} пытался убедить самого Церетели, циммервальдца по недоразумению, что соцалисты-патриоты воюющих стран, находящиеся у власти, никогда на циммервальдскую формулу не пойдут и сговориться с ними на этой почве невозможно. Циммервальдизм проник тогда и в наши ряды. В частности, у кн. Львова он проявился в обычном для него лирическом освещении. 27 апреля, на собрании четырех Дум, он говорил: "Великая русская революция поистине чудесна в своем величавом, спокойном шествии... Чудесна в ней... самая сущность ее руководящей идеи. Свобода русской революции проникнута элементами мирового, вселенского характера-Душа русского народа оказалась мировой демократической душой по самой своей природе. Она готова не только слиться с демократией всего мира, но стать впереди ее и вести ее по пути развития человечества на великих началах свободы, равенства и братства". Церетели поспешил тут же закрепить эту неожиданную амплификацию, противопоставив ее "старым формулам" царского и союзнического "империализма": "Я с величайшим удовольствием слушал речь... кн. Львова, который иначе формулирует задачи русской революции и задачи внешней политики. Кн. Г. Е. Львов сказал, что он смотрит на русскую революцию не только как на национальную революцию, что в отблеске этой революции уже во всем мире можно ожидать такого же встречного революционного движения... Я глубоко убежден, что пока правительство... формулирует цели войны, в соответствии с чаяниями всего русского народа, до тех пор положение Временного правительства прочно". Конечно, министр иностранных дел этим самым исключался из циммервальдской страховки.
Одновременно с дипломатической стороной циммервальдского лозунга большевики-циммервальдцы не забывали и военной ("убить войну"), и даже посвятили ей особое внимание. Тут особенно я ожидал сотрудничества Гучкова - и ошибся.
Органом пропаганды служила здесь большевистская "Правда", распространявшаяся в большом количестве экземпляров. Уже в начале марта Петербургский комитет большевиков {342} рекомендовал совету принять меры "к свободному доступу на фронт и в ближайший его тыл для преобразования фронта" "наших партийных агитаторов" "с призывом к братанию на фронте".
12 марта в контактной комиссии, где тогда, до приезда Церетели, царил Стеклов, он требовал "не приводить к опубликованной правительством присяге", - на что правительство ответило отказом. Это не помешало ему в каждом заседании контактной комиссии выкладывать целый ряд жалоб из армии на неподготовленность командного состава к усвоению начал нового строя и к соответственным отношениям к солдату. Он даже потребовал объявить вне закона "мятежных генералов, не желающих подчиниться воле русского народа", и права для "всякого офицера, солдата и гражданина убивать их".
Мне приходилось одному отбиваться от подобных выходок, так как Гучков, к большому раздражению депутатов Совета, просто не показывался в этой комиссии. Циммервальдцы, конечно, скоро нашли другие пути к проникновению в армию своих пропагандистов, и уже 1 апреля ген. Алексеев жаловался: "ряд перебежчиков показывает, что германцы и австрийцы надеются, что различные организации внутри России, мешающие в настоящее время работе Временного правительства,... деморализуют русскую армию".
Наконец, 14 марта появилась в печати "декларация прав солдата", забившая, по выражению ген. Алексеева, последний гвоздь в гроб русской армии. Солдатская секция, составившая этот проект, выдала его за решение Совета р. и с. депутатов, и Гучков передал его в комиссию ген. Поливанова, которая санкционировала его через полтора месяца, когда все содержание декларации уже было осуществлено фактически. "Гибельный лозунг: мир на фронте и война в стране", по выражению Гучкова, уже привел тогда "отечество на край гибели".
Я все-таки считал возможным бороться, в уверенности, что "первый месяц или полтора после революции армия оставалась здоровой". Но борьбу мне приходилось вести не в этой области, а в моей собственной. Там, из-за моего "упорства", как говорили, возникали новые
{343} и новые препятствия, отчасти совсем не с той стороны, с какой я мог их ожидать. Вернусь к продолжению моего рассказа. Первая роль в нем теперь переходит к Керенскому.
После поворота Чхеидзе в сторону против "Вильгельма" и моего отказа в контактной комиссии обратиться к союзникам с увещаниями, меня, как будто, оставили в покое. Но не надолго. Керенский скоро перенес наш спор в заседания кабинета. Я совсем забыл было о начале этого похода, которому суждено было развернуться в большую историю, если бы не напомнил о нем в своих воспоминаниях В. Д. Набоков. Началось с того, что Керенский напечатал интервью о целях русской внешней политики. Тогда, в противовес ему, я поместил в "Речи" (23 марта) свое сообщение на ту же тему. Продолжаю по воспоминаниям Набокова. "Ничего, конечно, нельзя себе представить более противоположного друг другу, чем эти два документа... Керенский был приведен... в состояние большого возбуждения...
Я живо помню, как он принес с собой в заседание номер "Речи" и - до прихода Милюкова - по свойственной ему манере, неестественно похохатывая, стуча пальцами по газете, приговаривал: "ну нет, этот номер не пройдет". Он, очевидно, предвкушал победу надо мной на почве обвинения, уже раздававшегося среди сочленов, что я веду свою собственную, независимую политику. Это и было верно в том смысле, что никто, доверяя мне, до тех пор подробностями внешней политики не интересовался. Теперь Керенский "в очень резкой форме доказывал Милюкову, что если при "царизме" у министра иностранных дел не могло и не должно было быть своей политики, а была политика императора, то и теперь... есть только политика Временного правительства. Мы для вас - государь император!"