Н Кривошеина - Четыре трети нашей жизни
На следующий день, 5-го марта, когда объявляют о смерти Сталина, меня опять дома нет. Жаль! Зато днем, часов в пять-шесть, включаю Францию (мой малютка-приемник совсем особый, он отлично ловит внутреннюю французскую волну -- чудеса, но правда...). Попадаю сразу на общее годовое собрание французской компартии в Обервилье, где она годами царит в мэрии...
Слышен отлично гомон голосов -- это люди входят в зал мэрии... Какое-то замешательство, голос заявляет: "Мы принуждены задержать начало заседания минут на десять". Проходит четверть часа, возобновляются шаги, движение, слышно, как кто-то поднимается на трибуну, сразу раздаются аплодисменты: "Bravo, Duel os! Vive Duclos!" Видно, он жестом просит полной тишины и начинает, еле произнося слова: "Camarades, je viens vous annoncer une atroce nouvelle", -- и внезапно замолкает, и мне четко слышно, как он безудержно плачет... "Nous venons de recevoir confirmation de la nouvelle de la mort du Camarade Staline"... Голос у него обрывается, и почти сразу другой голос говорит: "Dans quelques minutes le camarade Duclos va prononcer l'йloge funиbre du grand disparu"... В приемнике -- абсолютная тишина... Наконец опять Duclos, он с трудом говорит, почти все время, не стесняясь, громко плачет, то тут, то там в зале мэрии раздаются рыдания, возгласы: "C'est terrible, quelle perte! Adieu, Staline". Duclos, кончая, предлагает почтить память "du grand Staline, notre maоtre а tous". Все встают, долго, несколько минут, слышны плач, рыдания... Они, видимо, назначили годовое собрание французской компартии, еще не зная о болезни Сталина; впрочем, откуда они могли узнать? Ведь об этом в течение целых трех дней советское радио ни разу ничего не заявило -- даже им, очевидно, тоже ничего, а ведь они -- самая значительная компартия в Европе! Не до них было!
Передают по радио похороны Сталина, слушать передачу ко мне приходят Гораций и его старший сын Юра, которого уж в начале дела врачей выставили с московского радио, где он работал переводчиком. Опять бесконечная музыка, траурный марш Шопена и... начинают речи с мавзолея -- вот это интересно послушать! Сперва что-то маловнятное читает Маленков, а вот и Молотов -- тот самый, которому я написала столько прошений подряд... Он уж и так не Демосфен, а тут уж совсем заикается, повторяет деревянным голосом слова, потом совсем замолкает -- нет, опять поехал. А вот, наконец, и Берия; что ж, этот говорит более внятно, в каждой фразе есть какой-то смысл -- он надеется, что великая фигура ушедшего вождя поведет страну вперед...
-- Ну, и кто же лучше всех сказал? -- спрашивает меня Гораций.
-- Кто? Ну, ясно, Берия, у него все же что-то цельное, как-то речь построена, подготовил.
-- Да, -- тянет Велле, -- он, видно, меньше смущен, а те просто дрожали от страха.
Кончается Великий Пост, вызывают Амусина в комитет антирелигиозной пропаганды. Ему предлагают на Страстной прочесть ряд антирелигиозных лекций в городах и селах вокруг Ульяновска -- но нет, он не уступает, говорит им: "Ведь вы отлично знаете, что я еврей, и хотите, чтобы я на Страстной вел в провинции антирелигиозную пропаганду? Помилуйте, да они меня там не то что яблоками, а камнями закидают! Ведь это уж граничит с провокацией". >
Они, наконец, соглашаются -- в самом деле как-то неловко... Да и откуда-то тянет иным духом внезапно !
Да, так оно и есть, в субботу на Страстной все громкоговорители в городе сообщают, что произошла нелепая ошибка, что доктор Лидия Тимашук, единолично поднявшая дело врачей, всех грубо обманула, что арестован Рюмин (насколько я помню, начальник следственного отд. МВД), что всех арестованных врачей выпускают и... восстанавливают в должности... Что за бесстыжая петрушка!..
В Пасхальное воскресенье иду к Любищевым к двум часам дня обедать ; Любовь Александровна отстояла заутреню и обедню в единственной церкви Ульяновска; куличи у нее вышли отличные, есть и мазурки, пасха с бумажной розой красуется на столе; Любовь Александровна сияет от счастья -- опять пришел любимый праздник! Сам Любищев взволнован: "Вы слыхали? Слыхали? Вот так дела!" Мы еще ждем Амусина, за стол без него не садимся. "Где же он? -волнуется Ольга Петровна, -- всегда такой точный!" Наконец, звонок, входит Амусин; он ужасно бледен, говорит: "Извините за опоздание, вот стоял под столбом на улице, слушал..." Он закрывает лицо руками, беспомощно опускается на стул и плачет -- столько времени держался, а тут вот конец наваждению.
Но Пасха, как всегда, берет свое. Когда принимаемся за куличи и кофе, у всех радостные лица. Жаль, Надежда Яковлевна уехала, как-то она сейчас в Чите? Она писала -- к ней там хорошо относятся, но климат дьявольский, уж нелетают бури песка и навоза -- дышать подчас нечем.
Столько потрясающих событий сразу обрушивается на страну... А что же отъезд в Одессу? А где же ответ от Шверника? Сколько же лет я все еще буду верить обещаниям -- французы их зовут "des promesses gratuites"? Однако вопрос остается, и ответа на него я до сих пор не нашла.
Кроме как с Любищевым, ни с кем об этом всем не говорила... Ну, да Александр Александрович после первых моих слов по приезде из Москвы мало выражал надежды... Но... Как же это так, все же?
*
На весь июль месяц ко мне уж второй год приходит ученица, Лиля Абрамова, студентка в Ленинграде на Медицинском факультете; на лето она приезжает в Ульяновск к матери. Она приходит ко мне ежедневно на полный час: чтение, пересказ, беседа на тему по-английски. Никто ее не заставляет, она сама меня нашла и усердно относится к нашим урокам. Она родилась в Хабаровске, ее отец занимал видный пост на Китайско-Восточной железной дороге. Мать Лили работает бухгалтером в женской школе, и у ней там неплохая комната; она, после того, как Китайско-Восточная железная дорога снова отошла от Китая в ведение СССР, провела десять лет в лагерях. Лилин отец погиб в лагерях очень быстро, ее с четырехлетнего возраста воспитывала бабушка, здесь, в Ульяновске; фамилия бабушки Пфеферкорн, она из волжских немцев, но каким-то чудом ее из Ульяновска в Сибирь не вывезли.
Мне очень нравится Лиля, она делает заметные успехи по-английски, всегда чистенькая, приветливая, деловая. Знакомлюсь с ее матерью. Высокая, с прекрасной фигурой, прелестное лицо, горделивая посадка головы. Дома, почти не переставая, курит махорочные козьи ножки. Как-то раз вдруг начала сама мне рассказывать свою жизнь, показала молодую карточку своего мужа. Ужасная судьба -- вот встречали их всех, служащих КВЖД, с шампанским, на станциях играл оркестр, всем подносили букеты, а через год все уж были в лагерях, кто на десять, кто на двадцать пять лет! Это тридцать первый -- или тридцать третий год. Работа в лагере? Она только руками машет: "Нет, не надо вспоминать!".
В середине августа ко мне более или менее неожиданно приходит жена председателя Союза Писателей Ульяновской Области, Кожевникова: кто ее направил ко мне? Ее зовут Бэтти, она -- удивительно красивая еврейка -- как это я ее до сих пор не встречала на улице? У них квартира в общежитии Пединститута, она приглашает меня учить ее двоих детей английскому. Условия: приходить к 10ч. утра, заниматься с дочкой Таней, которой тринадцать лет, потом с маленьким Андрюшей -- шесть лет... Так как ни она, ни муж дома не обедают -- то обедать с детьми и в два часа домой; Таня уйдет в школу, а она сама вернется. Оплата -- триста рублей в месяц!
Я чувствую себя как молодой Ротшильд -- триста рублей в месяц и каждый день обед -- ай да Бэтти! Про обед все понятно -- ей хотелось бы, чтобы, сколь это возможно, я научила детей "манерам": как сидеть за столом, как и чем есть...
В начале июля -- еще одно предложение покинуть Ульяновск -- тоже ехать на юг, в Кутаиси; еще в 1949г. случайно завела знакомство с молодым сапожником -- он чинит подметки и каблуки в городской будке. Сам он грузин лет тридцати; понемногу наши беседы становятся все более дружескими, а вскоре после ареста Игоря Александровича он сам со мной заговаривает, спрашивает: как же это я живу? Он болеет душой за Никиту -- Никита всегда дружил с грузинами, так вот и с этим Володей Шавулидзе. Володя уехал из дома, поссорившись с отцом, когда тот в семьдесят лет в третий раз женился; жил в Казани, там женился на местной татарке -- у них уж две маленькие дочки.
Как-то Володя, очень учтиво и стесняясь, приглашает меня прийти к нему домой; он купил развалюху и своими руками все там отремонтировал, покрасил -- просит прийти поглядеть, как он живет. Они с женой принимают меня с обычным ритуалом и почетом, как полагается в Грузии -- дом устроен с большим вкусом, чистота в нем потрясающая -- на столе богатое угощение, пироги, булочки, варенье -- все домашнее... Теперь Володя помирился с отцом, тот его зовет вернуться, ведь Володя -- старший сын, будущий глава семьи.
Он приходит сам ко мне -- чего никогда себе не позволял, хотя я и его жену, и его не раз к себе звала; Володя говорит: "Едем со мной в Кутаиси, я вас привезу с собой, как члена своей семьи, и вам будет от всех там почет -у нас это так и по сей день. А учеников там будет, сколько нужно, и на английский, и на французский. А потом не забудьте, у вас имя Нина, а это уж значит, вы -- наша... Ну, и Никита будет нормально жить и учиться. Думайте, думайте крепко, через две недели мы едем. Я уж и дом продал, вот купил за шесть тысяч пять лет назад, и теперь продал за двадцать пять!" Передо мной мелькают дыни, абрикосы, виноград, теплый климат, жизнь среди людей иной цивилизации, море, горы... Кажется, уедешь из Ульяновска и убежишь от своей судьбы - Может, там все и будет иначе?!