Алексей Югов - Шатровы (Книга 1)
Что Ольга Александровна не смогла ни на единый час оставить ради похорон свой госпиталь, об этом Верочка Сычова и сама знала, и матери сразу же и втолковала: это были как-раз те страшные для городка на Тоболе дни, когда наконец и в здешние, дальнетыловые госпитали и больницы, после длительного затишья, стали вплескиваться, денно и нощно, волны кровавого урожая злополучного июньского наступления Керенского - Корнилова.
Тяжело раненные и перекалеченные солдаты, выгружаемые из теплушек, наспех переоборудованных в санитарные, сутками оставались под навесами товарных складов, поодаль самого вокзала, дабы "не снижать настроения публики", как выразился на заседании председатель городской думы.
Здесь их питали, здесь делали им и перевязки, доколе не освобождались койки в госпиталях или места в убежищах для инвалидов.
Не хватало врачей, фельдшеров, сестер милосердия.
И самое Веру главный врач, невзирая на вызов к похоронам отца, отпустил скрепя сердце и только на один день, только на один!
Тихонько подойдя к вдове, склоня перед нею голову, священник, совершавший отпевание, негромко спросил ее о выносе. Она сначала словно бы и не поняла его слов. Он хотел повторить. Тогда вдруг диким блеском сверкнули ее ввалившиеся, в черных кругах глаза, - выкрикнула, как в беспамятстве, хрипло и гневно:
- Постой, поп! Куда торопишься?! Тяготитесь, вижу, и малое время побыть, в последнее, с моим Панкратием Гаврилычем: земле его поскорее хочешь предать?! А не тяготились вы им, когда его хлеб-соль кушали, его винцо испивали, созастольничали с ним, бывало, всю ночь, до свету белого?! Пусти, поп, меня к нему!
И она властно и сильно отшатнула испуганного священника в сторону:
- Ну, так я с ним, с моим соколом, не набеседовалась, я на его лицо белое не нагляделась!
И совсем уже неистовым не голосом - воплем выкрикнула:
- Пустите! - И рванулась к гробу, и обхватила его распростертыми руками, и, припадая мокрым от слез лицом и седыми космами волос к сложенным на груди большим, странно-белым и закостенелым рукам покойника, как бы держащим - непривычно, по-мужски - маленький образок, заголосила и запричитала, временами будто и впрямь разговаривая с умершим, словно с живым:
- Да изрони ты из ледяных своих устен хоть единное словечушко! Злою смёртонькой погинул ты, напрасною, внезапною: не услышала я от тебя последня слова мужнева, наставленьица не приняла я от тебя предсмертнова, злосчастная! Нет кому поверить мне ночные свои думушки!
Захлебывалась слезами, целовала мертвые, закостенелые руки, и прижималась к ним губами, и пыталась согреть их своим дыханием, как все равно мать пришедшему со стужи дитяти!
От истошного, душу раздирающего вопля, взывающего восстать из гроба - "из хоромины своей немшонной, из холодной" - вдруг переходила почти к шепоту, словно бы затаиваясь от чужих людей, - так, чтобы только он один, Панкратий, слышал ее эти ласковые, потаённые слова - жены, супруги: зачем не пришлось ей на своем белом локте подержать бессонными ночами его головушку больную, скорбную?! Попоить его уста иссохшие питьецом горячим?! Повзбивать ему подушечки пуховые, жаркие своей рученькой заботною?!
И сетуя, и ропща жалостно, говорила ему, с безнадежной скорбью покачивая головой и стараясь заглянуть ему в глаза меж неплотно сомкнутых ресниц, что вот, дескать, бессильна она согреть его холодно изголовьице, чтобы не осудил он ее за это, не огневался!
И не ей одной, а и всем, кто стоял в этот миг вблизи гроба, начинало казаться, что умерший слышит, что не может он не услыхать ее!
Он лежал истово, опрятанный по всему обряду и обычаю православной церкви, и почему-то страшен, страшен казался на большом, мужском лбу этот бумажный венчик с напечатанной на нем церковнославянскими буквами отпускною молитвою, в которой отпускались умершему его согрешения и с которою на челе должен он был восстать из гроба в день Страшного Судилища!
Вере и прежде приходилось слыхать, как причитают и воют над гробом женщины деревень, но то были чужие похороны, и ей никогда и в голову не приходило, что и ее родная мать может быть точно такой же.
Не выдержала - сама вся в слезах, подошла к ней и тихонько стала отымать ее руки от краев гроба и целовать их, уговаривая мать хоть немножечко дать своей душе отдых, не терзать себя этими душу истязующими плачами - не изнурять.
Тщетно! Тогда Вера попросила священника воздействовать на мать: "Вас как священнослужителя послушается - отойдет!" Нет, не послушала и его: взглянула, как на врага.
Смущенный, он отошел.
Тогда Вера, не зная, что и делать, а только чтобы отвлечь хоть как-нибудь, хоть чем-нибудь в другую сторону ее мысли, шепнула ей, что Арсений Тихонович уехал, непременно должен был уехать, не остался на поминки.
Тут старуха взметнулась! Страшным стало ее лицо. Выкрикнула хрипло:
- А-а! Уехал?! Знал, погубитель, что застрянет в горле у него кусок хлеба нашего на поминках, - кого он осиротил, злосчастных! Добро и сделал, что уехал!
- Мама?! Опомнитесь, что вы?!
- А, и ты, отцовская дочь, за их заступаться?! Отойди тогда от гроба родительска, отойди, не место тебе тут, коли ты за убийцев его, за лиходеев его, погубителей заступаешься! Они, они его погубили, Шатровы: в их доме он смерть принял, скоропостижную! Они, да этот их адвокатишка, черной ворон проклятой, да этот писарек, дружок ихний... оборотень! Нарошно они его заманили! И не было ему на ту пору друга верного защитника!..
И словно бы враз вскрыла этими обезумело-злобными, как в бреду, выкрикнутыми словами затаившийся в ее душе очаг страшных подозрений, - и вдруг хлестнулась снова на гроб и, приподняв лицо и выдирая горсти седых распустившихся волос, начала опять свою надгробную причеть. Но только теперь это не был жалостный плач по умершему и не тихая с ним беседа, нет, это были проклятия - неистовые, ужасающие, способные кровь оледенить в жилах человека!
Она проклинала этих людей и солнцем, и месяцем, и землей, и водою, и хлебом, и солью - погубителей-злодеев друга-мужа мудрого. Она сулила им голод вечный и ненасытный: так что будут-де есть и есть, а сытыми никогда не будут. Пить будут ключевую воду, но жажды лютой утолить никогда не смогут.
- Глазоньки бы их иссохли, как пески горючи-перекатные!
Воронье бы да расклевало их черны печени!
На ноже бы им поторчать!
Но когда она с хриплым провизгом выкрикнула протяжно это последнее свое проклятие, содрогнувшаяся от ужаса Вера, сама не своя, метнулась к матери, упала перед ней на колени, обняла ее колена и, подняв к ней полные слез глаза, стала умолять-запрещать:
- Мама! Мамочка! Опомнитесь! Не надо! Пойдемте... Нехорошо... Перестаньте, мама!
Хотела ее увести.
В злобном полубеспамятстве, одержимая духом злобы и мести, Сычиха одной рукой схватилась за край гроба, так, что гроб пошатнулся, а другой рукой оттолкнула дочь:
- Отойди, я тебе сказала! Кто ты есть? Ты предательница отца своего! Прочь!
Вера встала. Теперь и ее лицо, недавно еще столь отроческое, но успевшее ныне возмужать и осуроветь - и в пучине страданий людских, тяжких ран и увечий, что изо дня в день, из ночи в ночь были у нее перед глазами - там, в госпитале, и от семейного неизбывного горя, - теперь и ее лицо стало страшным!
Глянув в глаза матери, она произнесла негромко, но внятно:
- Так вот ты какая?! Не знала! А еще христианкой называешься: все со крестом, все с молитвою! Хорошо. Уйду. Но только долго вы меня не увидите... Ох, долго!
Отвернулась и сквозь расступившуюся перед ней толпу быстрым шагом вынеслась на крыльцо. Здесь приостановилась. Глянула под навес и повелительно махнула рукою Константину, который вместе с пареньком от ямщика Еремы ждал наготове возле ходка, запряженного парою крепких и уже застоявшихся коней.
Увидав ее взмах, Костя сказал что-то пареньку, и лошади тотчас же были поданы ко крыльцу.
Вера молча сошла, не оглянувшись. Молча села на приготовленные для нее в плетенке ходка дорожные подушки и приказала ехать.
Костя, глянув на ее лицо, ничего не посмел спросить.
Они были уже по ту сторону Тобола, но их еще довольно долго можно было видеть с крыльца.
Тем временем немного как бы приутихшую и ослабевшую Аполлинарию Федотовну успели отвести от гроба, дали ей испить водицы, старались успокоить и уговорить.
Кто-то упомянул о Вере:
- Не надо бы уж вам так с нею, Аполлинария Федотовна, матушка! Обидели вы ее, да и на людях. Сердце молодое, ретивое: отцовска кровиночка! Глядите, как выбежала!
Мать лишь рукою отмахнулась:
- Ничего с ей не будет! Пробегается - така же будет! Сама прощения попросит!
Тут кто-то сообщил ей, что Вера уехала.
- Как уехала?! Куда?! С кем?!
Ей сказали. И когда она услышала, что Вера уехала с Костей Ермаковым на лошадях, которые присланы были от Шатрова, неистовой старухой вновь овладел приступ гнева: