Борис Соколов - Иосиф Сталин – беспощадный созидатель
У того же Булгакова есть пьеса «Бег». В этой пьесе дан тип одной женщины – Серафимы и выведен один приват-доцент. Обрисованы эти люди честными и проч. И никак нельзя понять, за что же их собственно гонят большевики, – ведь и Серафима, и этот приват-доцент, оба они беженцы, по-своему честные неподкупные люди, но Булгаков – на то он и Булгаков, – не изобразил того, что эти, по-своему честные люди, сидят на чужой шее. Вот подоплека того, почему таких, по-своему честных людей, из нашей страны вышибают. Булгаков умышленно или не умышленно этого не изображает.
Но даже у таких людей, как Булгаков, можно взять кое-что полезное. Я говорю в данном случае о пьесе «Дни Турбиных». Даже в такой пьесе, даже у такого человека можно взять кое-что для нас полезное».
Но недолго музыка играла, недолго коренной русский рабочий изучал украинский язык. Уже во второй половине 30-х годов многие украинские партийные и советские работники и деятели культуры подверглись репрессиям по обвинению в «буржуазном национализме». Аналогичные обвинения предъявлялись элите и других союзных республик, только национализмы, соответственно, были разные: казахский, белорусский, грузинский, азербайджанский и т. д.
Аллюзии же становились все более страшным грехом с точки зрения Сталина и цензуры. Это испытал на себе и Михаил Булгаков в связи со своими произведениями о Мольере – биографией для «ЖЗЛ» и пьесой «Кабала святош».
Булгаковскую драматургию Сталин оценивал с двух сторон: политически и эстетически. Еще 14 января 1929 года для решения судьбы «Бега» Политбюро образовало комиссию в составе К.Е. Ворошилова, Л.М. Кагановича и А.П. Смирнова. 29 января Ворошилов сообщил Сталину, что комиссия пришла к выводу «о политической нецелесообразности постановки пьесы в театре», основываясь на анализе «Бега». Свой ответ Билль-Белоцерковскому Иосиф Виссарионович написал 1 февраля, а накануне, 30 января, на Политбюро принял решение «о нецелесообразности постановки пьесы в театре», основываясь на выводах комиссии и на анализе «Бега», проведенном заместителем заведующего агитационно-пропагандистским отделом ЦК П.М. Керженцевым. Вероятно, по инициативе Сталина слово «политической» из текста решения Политбюро исчезло, что означало, несомненно, более мягкую форму запрета, не предполагавшую каких-либо оргвыводов против театра и драматурга.
Керженцев, в частности, признавал немалые художественные достоинства пьесы, из которой можно было бы сделать очень сильный спектакль, но именно эти достоинства в обрисовке «отрицательных», по советским меркам, персонажей считал политически вредными: «Крайне опасным в пьесе является общий тон ее. Вся пьеса построена на примиренческих, сострадательных настроениях, какие автор пытается вызвать и, бесспорно, вызовет у зрительного зала к своим героям.
Чарнота подкупит зрителей своей непосредственностью, Хлудов – гамлетовскими терзаниями и «искуплением первородного греха», Серафима и Голубков – своей нравственной чистотой и порядочностью, Люська – самопожертвованием, и даже Врангель будет импонировать зрителям.
В эмиграции автор рисует ужасы их материального и морального бытия. Булгаков не скупится в красках, чтобы показать, как эта группа людей, среди которых каждый по-своему хорош – терзалась, страдала и мучилась, часто незаслуженно и несправедливо».
Наверное, Сталин и сам прочел «Бег». И был солидарен с Керженцевым в высокой эстетической оценке пьесы. Что же касается оценки политической, то здесь их мнения, похоже, несколько разошлись. Если Платон Михайлович основную опасность видел в «реабилитации» белых генералов, то Иосиф Виссарионович смотрел на дело глубже. Он в своем письме Билль-Белоцерковскому генералов даже не упоминал, а сосредоточил огонь критики на «всяких приват-доцентах» и «по-своему «честных» Серафимах», то есть на тех, кого Керженцев считал персонажами, хотя наделенными чистотой и порядочностью, но сугубо второстепенными. Для Сталина победа большевиков, достигнутая, среди прочего, с помощью невероятной жестокости, беспощадности к тем, кто не с ними, могла быть оправдана только безусловной виной всех их жертв. Сталину необходимо было верить, что и вовсе не принадлежавшая белому движению часть русской интеллигенции, по выражению Керженцева, «чистая, кристальная в своей порядочности, светлая духом, но крайне оторванная от жизни и беспомощная в борьбе», в действительности замарана уже тем, что сидела на шее у рабочих и крестьян, строила свое благополучие на их поте и крови. Согласись Булгаков унизить Серафиму и Голубкова, допиши требуемые один-два сна, где они противопоставлены «человеку из народа», и «Бег», наверное, был бы пропущен на сцену сталинского любимого Художественного театра. Но Михаил Афанасьевич, в письме правительству открыто назвавший одной из основных черт своего творчества «упорное изображение русской интеллигенции, как лучшего слоя в нашей стране», на компромиссы с совестью не шел.
Похоже, что вплоть до 1926 года, до постановки «Дней Турбиных», и даже позднее, фигура Сталина для Булгакова значит еще очень мало. В булгаковском дневнике 1923–1925 годов имя Сталина не упоминается ни разу, хотя присутствуют Ленин, Троцкий, Зиновьев, Рыков (последний, правда, лишь из-за своего поистине легендарного пьянства). Первое булгаковское письмо, попавшее в руки Сталину, было адресовано еще не ему лично, а «Правительству СССР», и, кроме генсека, имело еще целый ряд адресатов, вроде руководителя ОГПУ Генриха Ягоды и председателя Главискусства Феликса Кона. После этого письма от 28 марта 1930 года и состоялся памятный телефонный разговор Сталин – Булгаков. Ход его разные свидетели описывают по-разному. Вторая жена Булгакова, Любовь Евгеньевна Белозерская, единственная, слышавшая весь разговор по отводной телефонной трубке, утверждает: «На проводе был Сталин. Он говорил глуховатым голосом, с явным грузинским акцентом и себя называл в третьем лице: «Сталин получил, Сталин прочел…» Он предложил Булгакову:
– Может быть, вы хотите уехать за границу?..
Но М.А. предпочел остаться в Союзе».
Существует несколько иная версия, изложенная третьей булгаковской женой, Еленой Сергеевной Шиловской (Нюрнберг), которой Булгаков рассказал о разговоре со Сталиным в тот же день, 18 апреля 1930 года: «…Голос с явно грузинским акцентом:
– Да, с вами Сталин говорит. Здравствуйте, товарищ Булгаков…
– Здравствуйте, Иосиф Виссарионович.
– Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь… А может быть, правда – вы проситесь за границу? Что, мы вам очень надоели?
(Михаил Афанасьевич сказал, что он настолько не ожидал подобного вопроса (да он и звонка вообще не ожидал) – что растерялся и не сразу ответил):
– Я очень много думал в последнее время – может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может.
– Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?
– Да, я хотел. Но я говорил об этом, и мне отказали.
– А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами.
– Да, да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с вами поговорить.
– Да, нужно найти время и встретиться обязательно. А теперь желаю вам всего хорошего».
Существуют и другие варианты булгаковского рассказа о знаменитом разговоре. Очень интересен, в частности, тот, что приводит в своих мемуарах американский друг Булгакова сотрудник посольства США в Москве Чарльз Боолен: «Сталин спросил Булгакова, почему он хочет покинуть родину, и Булгаков объяснил, что поскольку он – профессиональный драматург, но не может работать в таком качестве в СССР, то хотел бы заниматься этим за границей. Сталин сказал ему: «Не действуйте поспешно. Мы кое-что уладим». Через несколько дней Булгаков был назначен режиссером-ассистентом в Первый Московский Художественный театр…» Конечно, все эти воспоминания писались несколько десятилетий спустя и на абсолютную точность, разумеется, не претендуют. Думается, однако, что в целом ход разговора воссоздан довольно верно, тем более, что его отзвуки встречаются в последующих булгаковских письмах.
В послании от 28 марта 1930 года Булгаков предлагал руководителям страны альтернативу: «писателя, который не может быть полезен у себя, в отечестве, великодушно отпустить на свободу» или назначить «лаборантом-режиссером в 1-й Художественный Театр – в лучшую школу, возглавляемую мастерами К.С. Станиславским и В.И. Немировичем-Данченко» – иначе ему грозит «нищета, улица и гибель». Сталин предпочел оставить Булгакова в СССР. Позднее, в 1946 году, булгаковский антагонист и удачливый конкурент драматург Всеволод Вишневский, выступая на одном из собраний во МХАТе, передавал сталинские слова: «Наша сила в том, что мы и Булгакова научили на нас работать». Теперь Булгакову до конца жизни пришлось служить в советских театрах, неофициально называвшихся «придворными» – в Художественном и Большом. Правда, началась его театральная служба в куда менее престижном московском Театре рабочей молодежи – ТРАМе и, очевидно, еще без всякого вмешательства Сталина. На работу в ТРАМ Булгаков был зачислен с 1 апреля 1930 года, и, по свидетельству Елены Сергеевны, руководители театра пришли приглашать опального драматурга на должность консультанта по литературной части еще 3 апреля. Не исключено, что это – самый ранний результат булгаковского письма, инициатива Ф. Кона или кого-либо из его подчиненных, попытавшихся таким довольно простым образом решить проблему жизнеустройства гонимого, но выказавшего в письме лояльность Советской власти драматурга. Да и принципиальное решение о булгаковской судьбе на значительно более высоком уровне было принято еще до телефонного разговора Сталин – Булгаков.