Йохан Хёйзинга - Осень Средневековья
Свойственному средневековой культуре в целом. Ибо дело здесь в первую очередь не в спорах между придирчивыми богословами, а в представлениях, находивших свое выражение в искусстве, этике и повседневной жизни. Представления эти были в высшей степени проникнуты реализмом – не из-за того, что высокое богословие сформировалось в длительной школе неоплатонизма, но потому, что реализм – вне всякой философии – есть примитивный образ мышления. Для первобытного сознания всё, что может быть поименовано, тотчас же обретает существование – будь то свойства, понятия или что иное. И они тотчас же автоматически проецируются на небеса. Их существование может почти всегда (а оно вовсе не всегда в этом нуждается) восприниматься как существование персонифицированное и в любое мгновение – положить начало хороводу антропоморфных понятий.
Всякий реализм, в средневековом смысле, – это в конечном счете антропоморфизм. Если мысль, приписывающая идее самостоятельное существование, хочет стать зримой, она способна достигнуть этого не иначе как прибегая к персонификации. Здесь происходит переход символизма и реализма в аллегорию. Аллегория – это символ, спроецированный на поверхностную силу воображения, намеренное выражение – и тем самым исчерпание – символа, перенесение страстного вопля в структуру грамматически правильного предложения. Гёте описывает это противопоставление следующим образом: «Die Allegorie verwandelt die Erscheinung in einen Begriff, den Begriff in ein Bild, doch so, daß der Begriff im Bilde immer noch begrenzt und vollständig zu halten und zu heben und an demselben auszusprechen sei. Die Symbolik verwandelt die Erscheinung in Idee, die Idee in ein Bild, und so, daß die Idee im Bild immer unendlich wirksam und unerreichbar bleibt und selbst in allen Sprachen ausgesprochen doch unaussprechlich bleibe»955 [«Аллегория претворяет явление в понятие, понятие – в образ, и именно так, что образ очерчивает и полностью охватывает понятие, воспринимает, удерживает и выражает его собою. Символ претворяет явление в идею и идею – в образ, и так, что идея, запечатленная в этом образе, всегда остается бесконечно действенной и недостижимой, и даже будучи выражена на всех языках, она всё же останется невыразимой»].
Итак, аллегория уже сама по себе носит характер школярской нормализации и одновременно поглощения, исчезновения мысли в образе. То, каким образом она вошла в средневековое мышление: как литературное ответвление поздней античности, воплотившееся в изобилующих аллегориями сочинениях Марциана Капеллы или Пруденция, – увеличило ее школярский и сенильный характер. Однако не следует думать, что в средневековых аллегориях и персонификациях отсутствовали неподдельность и жизненность. Впрочем, если бы они ими не обладали, зачем бы тогда средневековое сознание культивировало их столь настойчиво, оказывая им столь явное предпочтение?
Сочетаясь воедино, эти три вида мышления: реализм, символизм и персонифицирование – пронизывали дух Средневековья, словно потоком света. Возможно, психология и захотела бы разделаться с символизмом при помощи термина ассоциация идей. Но история духовной культуры должна отнестись к этому типу мышления с большей почтительностью. Жизненная ценность символического толкования всего сущего была безграничной. Символизм создал образ мира более строгий в своем единстве и внутренней обусловленности, чем это способно было бы сделать естественнонаучное мышление, основанное на причинности. Он заключил в свои крепкие объятия всю природу и всю историю. Он создал в них нерушимый порядок, архитектурное членение, иерархическую субординацию. Ибо всякая символическая связь необходимо предполагает наличие низшего и высшего: равноценные вещи не могут быть символами друг друга; взятые вместе, они могут указывать лишь на третью, стоящую на более высокой ступени. В символическом мышлении есть пространство для неисчислимого многообразия отношений между вещами. Ибо каждая вещь со своими разнообразными свойствами может быть символом множества других вещей, и даже одно и то же свойство может обозначать различные вещи; символы же, которыми наделяются вещи более высокого ранга, просто неисчислимы. Ничто не является столь низким, чтобы оно не знаменовало собою нечто возвышенное и не служило бы его прославлению. Так, грецкий орех обозначает Христа: сладкая сердцевина – божественную природу, наружная плотная кожура – человеческую, промежуточная же древесная скорлупа – крест. Все вещи предлагают опору и поддержку мышлению в его восхождении к вечности; все они, от ступеньки к ступеньке, возвеличивают друг друга. Символическое мышление осуществляет постоянное переливание этого ощущения божественного величия и ощущения вечности – во всё чувственно воспринимаемое и мыслимое; оно поддерживает постоянное горение мистического ощущения жизни. Оно наполняет представление о каждой вещи высокой эстетической и этической ценностью. Подумать только о наслаждении, когда каждый самоцвет источает сияние своей символической значимости, когда белоснежность розы, отождествляемая с чистотой девственности, представляет собою нечто большее, нежели поэтическое украшение, ибо выявляет сущность и того и другого! Мышление здесь поистине полифонично. В этой символике всё продумано. Каждый образ звучит гармоническим аккордом символов. Символический подход дает то упоение мысли, ту праинтеллектуальную расплывчатость границ идентификации вещей, то сдерживание рассудочного мышления, которые возводят понимание жизни до его высочайшего уровня.
Гармоническая связь неизменно соединяет все области мысли. Происходящее в Ветхом Завете знаменует, предвосхищает то, что свершается в Новом; отражениями их наполнена и мирская история. Во всяком размышлении, словно в калейдоскопе, из беспорядочной массы частиц складывается прекрасная и симметричная фигура. Всякий символ получает как бы сверхценность, более высокую степень реальности, так что всё в конечном счете выстраивается вокруг центрального чуда пресуществления, и подобие там – более не символ, а тождество: гостия есть Христос. Священник, принимая причастие, уподобляется тем самым Гробу Господню; производный символ участвует в осуществлении высшего таинства, всякое означающее претворяется в мистическое единобытие956.
Символизм дал возможность ценить мир, который сам по себе был достоин всяческого осуждения, и им наслаждаться, а также облагораживать и чисто земные дела. Ибо всякое ремесло имело символическое касательство к высокому и святому. Труд ремесленника – это вечное зарождение и воплощение Слова и союз души с Богом957. Даже между земной и небесной любовью протягивались нити символической связи. Обостренный религиозный индивидуализм, то есть возделывание собственной души в чаянии добродетелей и блаженства, находило целительный противовес в реализме и символизме, освобождавших собственное страдание, собственную добродетель от особенностей чисто личного и поднимавших их в сферу универсального.
Нравственная ценность символического способа мышления неотделима от его образной ценности. Символическая образность есть нечто вроде музыки на текст логически сформулированных догм, которые без этой музыки звучали бы чересчур тяжеловесно, чересчур бедно. «En ce temps où la spéculation est encore toute scolaire, les concepts définis sont facilement en désaccord avec les intuitions profondes»958 [«В эпоху, когда спекулятивное мышление всё еще остается слишком школярским, установившиеся понятия легко вступают в противоречия с глубокими интуитивными прозрениями»]. Символизм открыл для искусства всё богатство религиозных образов, могущих быть выраженными в звуках и красках, – с той неявностью и неопределенностью, которые давали возможность глубочайшим интуитивным прозрениям в области веры устремляться в сферу понятий невыразимого.
Завершающееся Средневековье являет нам картину увядания всех этих идей. Весь мир стал полем действия всеохватывающей символизации и покрылся каменными цветами символов. Но символизм исстари проявлял склонность становиться чисто механистическим. Заданный вначале как принцип, он черпает силы для роста не только в поэтическом воображении и восторге, но, как сорняк, захватывает мышление, вырождаясь в болезнь ума, в некую дурную привычку. Если, например, соприкосновение с символикой вытекает из простого совпадения чисел, возникают целые вереницы идеальных зависимостей. Это как задачи по арифметике. Двенадцать месяцев должны обозначать двенадцать апостолов, четыре времени года – четырех евангелистов, а весь год – Христа959. Выстраиваются, скажем, целые семеричные системы. Семи главным добродетелям соответствуют семь прошений молитвы Отче наш, семь даров Святого Духа, семь заповедей блаженства и семь покаянных псалмов. Сюда относятся также семь слов Христа на кресте и семь таинств. Каждая из единиц в составе каждой из этих семерок противопоставляется как целительное средство одному из семи главных грехов, которые, в свою очередь, представляются в виде семи животных и сопровождаются семью недугами960. Для такого врачевателя душ и моралиста, как Жерсон, которому мы обязаны перечисленными примерами, перевешивает практическая, нравственная ценность этой символической взаимосвязи. Для визионера же, подобного Алену дё ля Рошу, перевешивает эстетическое начало961. Ему нужна была система, основанная на числах 15 и 10, так как полный цикл молитв в братстве розария, ревнителем которого он являлся, включал 150 молитв Аве Мария, чередующихся с 15 молитвами Отче наш. 15 молитв Отче наш суть 15 отдельных событий Страстей Христовых, 150 Аве суть 150 псалмов. Но они также означают и нечто большее. Умножая 11 небесных сфер плюс 4 стихии на 10 категорий: substantia, qualitas, quantitas [субстанцию, качество, количество] и т. д., – получают 150 habitudines naturales [естественных свойств]; точно так же 150 habitudines morales [нравственных свойств] получаются умножением 10 заповедей на 15 добродетелей. Три богословские, четыре главные и семь основных добродетелей962 составляют в сумме 14; «restant duae: religio et poenitentia» [«остаются две: набожность и покаяние»], теперь их на одну больше, но temperantia [умеренность], главная, – то же, что abstinentia963 [воздержанность], основная, так что получается как раз 15. Каждая из этих пятнадцати добродетелей – королева, покоящаяся на брачном ложе одной из частей молитвы Отче наш. Каждое слово Аве обозначает одно из 15 совершенств Девы Марии и одновременно – драгоценный камень на rupis angelica [скале ангельской]964, каковою она сама является; каждое слово изгоняет грех или животное, его изображающее. Эти слова, помимо всего, суть ветви древа, усыпанного плодами, приюта блаженных, а также – ступени лествицы. Так, Аве знаменует невинность Девы Марии, обозначает адамант и изгоняет гордыню, имеющую своим животным льва. Слово Мария обозначает мудрость Девы Марии, соответствует карбункулу и изгоняет завистливость – черного, как смоль, пса. Алану предстают в его видениях и устрашающие обличья животных – воплощенных грехов, и сверкающие разноцветным пламенем самоцветы, издревле прославленная чудодейственная сила которых порождает у него всё новые символические ассоциации. Сардоникс – черен, красен и бел, подобно тому как Мария черна в смирении, красна в своих горестях и бела в славе и милости. К сделанному из него камню-печатке не пристает воск, и поэтому обозначает он такую добродетель, как честность: он изгоняет безнравственность и приводит к честности и стыдливости. Жемчуг связывается со словом gratia [благодать] и означает также благодать, дарованную Деве Марии; он рождается в морской раковине из небесной росы «sine admixtione cuiuscunque seminis propagationis» [«без какого-либо участия порождающего семени»], Мария сама и есть эта раковина; символическое мышление делает скачок: исходя из всего предыдущего, следовало бы ожидать, что она будет жемчужиной. Здесь ярко раскрывается также калейдоскопичность такой символики: слова «рожденная из небесной росы» тотчас же вызывают в сознании – хотя и невыраженно – еще одну метафору, относящуюся к девственному рождению. Это – руно, на которое Гедеону сошло, по его молитве, небесное знамение.