Игорь Князький - Тиберий: третий Цезарь, второй Август…
Таким образом иудеи, вследствие гнусности четырех человек, были изгнаны из города»{438}. Иудеи, пострадавшие от гнева Тиберия, — потомки тех, кто был поселен в Риме еще в далеком 67 г. до Р.Х. после захвата Иудеи войсками Гнея Помпея Великого. В Риме многие из них получили свободу и, имея статус либертинов-вольноотпущенников. расселились на правом берегу Тибра близ Яникульского холма. По свидетельству Тацита, четыре тысячи молодых иудеев, посланных нести военную службу на Сардинию, как раз и были вольноотпущенниками. Отправляя их на остров, где никак не удавалось местным властям покончить с разбоями, Тиберий и сенат сочли, что четырех тысяч солдат должно хватить для искоренения разбойничьих шаек. В то же время в Риме цинично полагали, что если воины-иудеи на Сардинии из-за непривычного климата перемрут, то это не составит большой потери.{439}
Думается, что, как история Паулины и Деция Мунда, так и дело четырех обманщиков доверчивой Фульвии послужили, конечно же, только предлогами, поводами для Тиберия обрушить свой гнев на иноземные культы и иноплеменников. Главным же было желание принцепса пресечь влияние чужеземных культов на римлян и уменьшить число иноплеменников в столице. Культ Исиды из всех пришедших с Востока культов был самым сильным и имел безусловный успех в Риме. Иудейская же община, должно быть, раздражала Тиберия не столько многочисленностью, сколько своей замкнутостью, будившей всяческие подозрения.
Подозрительность вообще была свойственна натуре Тиберия, следствием чего и стало все возрастающее применение в Риме закона, составившего худшую славу правления преемника божественного Августа.
Закон этот звучал громко и грозно: «Закон об оскорблении величия» (Crimen laesae maiestatis). Величие здесь изначально' не воспринималось как качество персональное. Когда в 104 г. до Р.Х. закон этот появился по инициативе плебейского трибуна Апулея Сатурнина, то целью его была защита величия всего римского народа. Сам Сатурнин предполагал направлять его действие против неспособных полководцев, действиями своими наносивших ущерб Риму и, соответственно, величию римского народа. Как закон, оберегающий именно величие римского народа, трактовал его великий оратор, философ и политик Марк Туллий Цицерон.{440} Луций Корнелий Сулла, став единоличным владыкой Рима, сумел по достоинству оценить этот закон уже не в интересах римского народа в целом, но в интересах высших должностных лиц государства. С 80 г. до Р.Х. закон этот стал именоваться Lex Cornelia в честь родового имени диктатора, новый смысл ему придавшего. Гай Юлий Цезарь, сокрушитель республики, законом «Об оскорблении величия» пренебрег. То ли потому, что новый смысл придал ему глубоко ненавистный славному Юлию Сулла, то ли по природному своему великодушию. Цезарь почитал ниже своего достоинства преследовать личных врагов. Преемник божественного Юлия не мог не оценить полезности закона, позволяющего укрепить единоличную власть и превратить врагов личных во врагов государства, Рима и всего римского народа. Закон этот получил название Lex lulia maiestate. Согласно ему суровую ответственность теперь несли те лица, по чьей инициативе или чьими действиями поднято оружие против императора, государства, либо его войско доведено до мятежа.{441} Осуждение по «закону об оскорблении величия» (laesae maiestatis domnator) означало смертную казнь с конфискацией имущества.{442} Публий Корнелий Тацит давал такое толкование «закона об оскорблении величия» в раннеимперское время: закон «был направлен лишь против тех, кто причинял ущерб войску предательством, гражданскому единству — смутами и, наконец, величию римского народа — дурным управлением государством. Осуждались дела, слова не влекли за собой наказания».{443}Само существование такого закона логически вытекало из складывающейся при Августе системы власти. Принципат, сохраняя видимость республики, превращал Рим в действительную монархию, где персона правителя неизбежно должна быть защищена законом, и действия против неё непременно приобретают характер антигосударственного деяния.
Август никогда не действовал по наитию, все его решения всегда были глубоко продуманными и взвешенными. Ему было важно показать римлянам, что, устанавливая новые порядки, действует он не ради себя и своей власти, но ради римского народа, для которого такая власть в настоящее время является наилучшим выбором. Для этого и было им проведено своеобразное состязание между двумя ближайшими соратниками — Агриппой и Меценатом в отстаивании в открытом диалоге в присутствии Августа наилучшей формы правления.
Обе речи дошли до нас в изложении Диона Кассия. Возможно, излагая их, автор, писавший два с лишним века спустя после этого события, передал их содержание достаточно вольно. Существует даже мнение о том, его придерживается большинство исследователей истории Римской империи эпохи Северов, что в речи Мецената свою политическую программу выдвинул сам Дион Кассий.{444} Следовательно, здесь изложены именно его взгляды на организацию системы центрального и местного управления, а также на принципы внутренней и внешней политики Римской империи.{445}Речи Агриппы и Мецената могут быть восприняты как некое обобщение размышлений о сильных и слабых сторонах народовластия и единовластия.{446} Сама же концепция Диона Кассия облечена в естественную форму диалога, что типично для античной литературы вообще. В то же время Дион Кассий мог располагать свидетельствами, что Август действительно обсуждал проблемы будущей власти с соратниками.{447} Отсюда, возможно, не следует отрицать использование им действительных источников тех времён. Итак, в изложении Диона Кассия, Марк Випсаний Агриппа привел следующие доводы в пользу республиканского правления: «Не удивляйся, Цезарь, что я буду советовать тебе отказаться от единовластия, хотя лично я извлек из него множество благ, пока ты им владел.
Я считаю, что надо заранее подумать не о моем личном благе, о котором я вообще не забочусь, а о твоем и общем благе. Рассмотрим спокойно все, что связано с единовластием, и пойдем тем путем, какой укажет нам разум. Ведь никто не скажет, что нам надо любым способом схватить власть, даже в том случае, если она не выгодна. Если же мы поступим иначе, то есть — будем держаться за власть во чтобы то ни стало, то будет казаться, что мы или не смогли вынести счастливой судьбы и рехнулись от успехов, или что мы, давно пользуясь властью, прикрываемся именем народа и сената не для того, чтобы избавить их от злоумышленников, но чтобы обратить их в своих рабов.
И то и другое достойно порицания.
Кто не вознегодовал бы, видя, что мы говорим одно, а думаем другое?!
Разве не стали бы нас ненавидеть еще больше, если бы мы сразу обнаружили свое истинное намерение и прямо устремились бы к единовластию?
Раз это так, то нас будут обвинять ничуть не менее, даже если вначале у нас и мыслей подобных не было, а только потом мы стали стремиться к власти. Быть рабом обстоятельств, не уметь владеть собой, не уметь использовать на благо дары счастья — все это гораздо хуже, чем причинить кому-либо несправедливость по причине несчастия. Ведь одни люди часто под влиянием обстоятельств бывают вынуждены совершать несправедливости ради своей выгоды, но вопреки своей воле, а другие люди, не владеющие собой, жаждут совершить зло, и в результате оказывается, что они поступают вопреки своей выгоде.
Если мы не обладаем трезвым рассудком, если мы не можем обуздать себя в счастье, выпавшем на нашу долю, то кто поверит, что мы будем хорошо управлять другими или сумеем достойно перенести несчастья?
Так как мы не принадлежим ни к тому, ни к другому сорту людей и так как мы не хотим ничего совершать безрассудно, а хотим делать только то, что сочтем наилучшим в результате обдумывания, поэтому давайте примем определенное решение по этому вопросу.
Я буду говорить откровенно. Ведь сам я не могу говорить иначе и знаю, что тебе не будет приятно слушать ложь и лесть.
Равноправие хорошо звучит на словах и является в высшей степени справедливым на деле. Разве не справедливо, чтобы решительно все было общим у тех людей, которые имеют общую натуру, общее происхождение, выросли в одних и тех же нравах, воспитаны в одних и тех же законах и отдали на благо родине все силы души и тела?! Быть почитаемым ни за что иное, кроме как за превосходные личные качества, — разве это не самое лучшее?!
Если люди управляются таким образом, то они, считая, что и блага и беды для всех одинаковы, не желают, чтобы с кем-либо из граждан приключилось несчастье, и сообща молятся о том, чтобы всем им выпало на долю самое лучшее. Если человек обладает каким-либо выдающимся качеством, то он легко проявляет его, активно развивает и с очень большой радостью демонстрирует перед всеми. А если он замечает хорошее качество в другом, то он охотно его поощряет, усердно поддерживает и в высшей степени высоко чтит. Но если кто-нибудь поступает плохо, то всякий его ненавидит, а если случится несчастье, то всякий сочувствует, считая, что проистекающие от этого урон и бесславие являются общим для всего государства.