Георгий Метельский - Доленго
Казенная жандармская бричка, такая же, как все жандармские брички Российской империи, стояла во дворе. Два коня нетерпеливо били копытами. Равнодушно взирал на все сидевший на козлах ямщик.
- О прошлом годе, молодой человек, вот об эту примерно пору, добродушно сказал смотритель, - отъезжал от нас один человек в том самом направлении, что и вы: малороссийский сочинитель Шевченко Тарас Григорьевич, может, слыхали? Веселый такой... А чего было смеяться да балагурить? - Смотритель пожал плечами. - Не на бал ехал - в солдатчину!
Из двери, что вела в главное здание Третьего отделения, выбежал молодой офицер с черными усиками. В руках у него был портфель, в котором лежало запечатанное сургучом отношение Военного министерства к генералу Обручеву и приказ Третьего отделения сопровождать Сераковского на пути от Петербурга до Оренбурга. "Содержать Сераковского прилично его происхождению... Обходиться снисходительно, имея, однако же, за ним наблюдение; не дозволять ему никуда отлучаться и не входить ни в какие посторонние рассуждения..."
- Можете отправляться, молодой человек, - сказал смотритель. Спокойным вы были постояльцем... никаких забот с вами. Ну, прощайте! Не поминайте лихом.
- Прощайте, Михаил Яковлевич. Хотел бы еще встретиться с вами, но только не здесь... Кстати, в мою комнату, наверное, уже есть жилец?
- Свято место пусто не бывает.
Конвоир проводил Сераковского до брички, у которой его поджидал офицер.
Сераковский последний раз взглянул на угловое окно, надеясь увидеть московского студента Погорелова, но его не было. "Что ж, значит, не судьба".
Противно заскрипели тяжелые железные ворота, но этот скрип показался Сераковскому музыкой: зловещее Третье отделение оставалось позади.
- Трогай, с богом, - сказал офицер.
Ямщик дернул за вожжи:
- Но, но, родимые! Понеслись!
Глава вторая
Силуэт Оренбурга показался на горизонте в последний день мая.
Жара к вечеру спала, клубилась рыжая пыль, поднимаемая лошадьми. На все четыре стороны, далеко-далеко расстилалась полынная дикая степь. Весна в этом году запоздала, и степь была еще свежа, отливала сизым и на ветру, когда вымахавшие по пояс человеку травы то наклонялись, то выпрямлялись, напоминала море. Тут и там краснели маки, их тоненькие лепестки, освещенные низким солнцем, светились, как огоньки.
Сераковский жадно вглядывался в степь. Он привык к Волыни, к Литве, где проводил каникулы у знакомых, к голубым озерам в сосновых борах, к холмам и перелескам. Здесь все было по-другому, было чужим, но по-своему красивым.
Шамонин, несмотря на жандармский мундир, оказался неплохим малым и собеседником. Он не кричал на смотрителей и не совал им под нос подорожную, требуя для арестанта лошадей без очереди, да в этом и не было нужды: Третье отделение на дорогах, по которым перевозили ссыльных, держало свой ямщицкий извоз.
Сто девяносто верст в сутки - не так уж много ("Когда везли Шевченко, - вспоминал Шамонин, - по триста делали!"), чтобы выбиться из сил и не замечать того, что лежит по сторонам почтового тракта.
В Симбирске они встретили длинный обоз гробов - это везли куда-то за город умерших от холеры. По бокам ехали конные городовые, отгонявшие от процессии родных. Вот уже год, как свирепствовала здесь холера. Она пришла с турецкой стороны, переплыла Каспий и Черное море и начала продвигаться на север вдоль рек и почтовых трактов. На пропахших карболкой заставах жандармскую бричку задерживали, и усталый лекарь осматривал всех троих, спрашивал, что болит, заставлял показывать язык.
Из Бузулука - последней ночевки перед Оренбургом - они выехали ни свет ни заря, спасаясь от дневной духоты; кони попались добрые, ямщик бедовый, и вот теперь, к исходу дня, подъезжали к городу.
Косые лучи закатного солнца освещали колокольни и минареты Оренбурга. Блестело, слепило глаза многочисленными окнами здание Караван-сарая с тонким изящным минаретом. Его соседство с церквами, поднявшими в небо золотые луковки куполов, говорило о том, что здесь сплелись два мира христианский и мусульманский, запад и восток, Европа и Азия.
Бричка с Сераковеким въехала в город через Сакмарские ворота, где часовой, привыкший к такого рода приезжим, не стал проверять документы, а, отдав честь офицеру, поднял шлагбаум.
Позади остался глубокий, чуть не в сажень, ров и опоясавший город земляной вал. Побежали навстречу разбросанные в беспорядке деревянные лачуги и желтые глиняные мазанки. По неметенным пыльным улицам бродили коровы и свиньи; громко гогоча и расправив крылья, пересекали дорогу табунки гусей.
Чем ближе к центру, тем оживленнее становилось на улицах. Чаще попадались каменные постройки, выкрашенные охрой, - казенные здания. Спокойно и важно двигался, звеня колокольчиками, караван верблюдов, на которых восседали проводники в белых чалмах и полосатых шелковых халатах. Сераковский наблюдал за ними с нескрываемым любопытством.
Был час намаза, и с ближнего минарета прозвучал пронзительный, похожий на женский голос муэдзина, приглашавшего правоверных к молитве. Караван мгновенно остановился; проводники, сойдя с верблюдов, опустились на колени, предварительно разостлав перед собой маленькие молельные коврики. То же самое проделали проходившие мимо бухарцы.
Бричке пришлось остановиться: молящиеся падали на колени и посередине дороги - там, где их застал голос муэдзина...
- К ордонанс-гаузу, - распорядился Шамонин.
- Известное дело, ваше благородие. Не впервой...
Иностранного слова ямщик не понимал, однако хорошо знал, что вот таких, как Сераковский, всегда доставляли к дому, в котором помещался штаб Отдельного оренбургского корпуса.
Шамонину уже не раз приходилось привозить сюда людей, осужденных "по высочайшей конфирмации". Он разыскал разомлевшего от духоты дежурного и отдал ему пакет, адресованный генералу-от-инфантерии Обручеву.
- Что ж, господин Сераковский, на этом приятная миссия иметь вас в числе своих попутчиков окончена. Я рад был познакомиться с вами. - Шамонин протянул руку. - Прощайте!
Старый писарь, устало позевывая, измерил аршином, сколько в Сераковском росту, и, не сводя с него глаз, стал записывать в книгу особые приметы прибывшего: лицо чистое, волосы на голове и на бровях светлые, с рыжеватым оттенком, глаза голубые, нос прямой, лоб высокий, от роду двадцать два года, грамоте читать и писать горазд, а имен имеет, окромя Сигизмунда, еще Эразм, Гаспар и Иосиф... По высочайшему повелению, за политические преступления в службу поступил рядовым сего 31 мая 1848 года.
- Тут, господин хороший, скучать не будете, вашим братом - поляками в Оренбурге хоть пруд пруди, - сказал писарь. - Да вот один легок на помине. - Он высунулся в открытое окно и крикнул: - Пан Венгжиновский!
- Венгжиновский! - Сераковский тоже глянул в окно и замер от удивления и радости. По улице мелкими шажками быстро шел небольшого роста человек с округлым румяным лицом.
- Аркадий! - крикнул Сераковский.
- Езус-Мария! Зыгмунт! - откликнулся тот, подбегая к окну. - Какими судьбами?
- По высочайшему повелению. В корпус.
- Ай-я-яй!.. Обожди немного, я сейчас договорюсь с дежурным.
Аркадия Венгжиновского, служившего в Оренбургской пограничной комиссии надзирателем "школы для киргизских детей", знали почти все офицеры в городе. Он приехал сюда с Волыни шесть лет назад и как-то сразу прижился в чужом краю, перезнакомился с военными и чиновниками; многие полюбили этого добродушного поляка с невинными голубыми глазами и неизменным румянцем на тугих щеках.
Венгжиновский вернулся, сияя широкой улыбкой.
- Все улажено, господин Сорокин... Зыгмунт, ты свободен до десяти часов утра. В десять надо представиться господину генералу. Не волнуйся, все будет хорошо!
Выйдя из душного штаба, пан Аркадий остановился и с дружеской бесцеремонностью повернул к себе Сераковского.
- Какой ты стал большой, - сказал он, переходя на польский. - Какой пригожий... За что же тебя?
- Тут длинная история, пан Аркадий...
- Ладно, расскажешь после. А сейчас идем к нам. Я тебя угощу пляцыками, помнишь, которые делали в вашем доме?
На улицах было много народу. В толпе преобладали военные, и Венгжиновскому часто приходилось кланяться. Делал он это легко и грациозно, как барышня.
Идти пришлось на левую сторону мутного Урала, мимо цейхгауза, закрытых соляных и провиантских лавок, солдатских казарм за глухими заборами. "Завтра и я тут поселюсь", - невесело подумал Сераковский.
- Сейчас ты увидишь маленький уголок нашей Польши, - не без гордости объявил пан Аркадий.
Улица, куда они свернули, была застроена необычными для Оренбурга домами - с мансардами под высокими крышами и просторными верандами, выходящими в садики. Над дверями иногда виднелись фамильные гербы, говорящие о знатности и былой славе высланных сюда людей. Правда, рядом с гербами можно было увидеть прозаические изображения сапога, часов, кастрюли, ключа, и это красноречиво свидетельствовало о том, что, несмотря на знатность рода, живущим в этих домах людям приходится самим зарабатывать себе на хлеб.