Йозеф Рот - Берлин и его окрестности (сборник)
Неизвестный фотограф. Реклама в берлинском метро. Около 1928–1933 гг.
Это желание утверждается в сознании прохожих тем сильнее, чем явственнее в оформлении витрины подчеркивается неразрывная связь новой стиральной машины с современным бытовым комфортом вообще; тогда как в соответствии с той же логикой примитивное, чудовищное обыкновение «по старинке» тереть белье на грубой стиральной доске в жестяном корыте с очевидностью влечет за собой погрязание в бедняцком, неудобном и нездоровом образе жизни. Ибо в витрине, демонстрирующей прежний, примитивный и, в сущности, недостойный человека способ освобождения белья от грязи, можно увидеть не только деревянную бадью, замшелую и чуть ли не покрытую плесенью, – нет! В этой допотопной прачечной все омерзительно! Ядовитая ржа разъедает железные обручи, которые из последних сил удерживают в своих чахоточных объятиях трухлявые доски. На заднем плане разрисованная декорация показывает нам в высшей степени негигиеничную кухонную утварь, которую явно моют и чистят редко и неправильно, да и развешена она на искусно изображенных ржавых гвоздях с таким устрашающим уродством, что вред ее для здоровья несомненен. Шаткий, неудобный, кособокий стул примостился возле угловатого стирального столика на хотя и чугунных, но расползающихся, кривых и рахитичных ножках. Вы только гляньте! Вот как в прежние времена, до изобретения новой стиральной машины, прозябало несчастное человечество: денно и нощно горбилось оно над своими жестяными корытами, заскорузлыми руками тщетно оттирая грязь со своего нечистого белья. А если случалось горемычной прачке на минутку присесть, то только на такой вот убогий стул, грозивший ежесекундно развалиться даже под тщедушным весом ее и без того отощавшего тела. И всё это наши дурни предки называли жизнью! По утрам плеснув на свои измученные лица пригоршню кишащей бактериями колодезной воды из убогого умывальника, что еле-еле держится на вон том разболтанном умывальном столике, они ходили вечно грязные и в конце концов умирали от бубонной чумы, чьи бациллы гнездились и размножались в их допотопных бадьях и корытах.
Зато сегодня – с тех пор, как изобретена новая стиральная машина, – как нетрудно убедиться, все стало совсем по-другому: кастрюли сияют серебристым алюминием, светлая кухонная мебель и плита поражают удобством и чистотой, человек здесь уже не сгибается в три погибели, а гордо стоит в полный рост возле сияющего аппарата из нержавеющей стали, управляемого одним грациозным движением руки, одним поворотом послушного рычага, этот человек принимает душ в фарфорово-белоснежной ванне, по три раза на дню меняет чистые рубашки и умирает в конце концов в преклонном возрасте просто от старческой немощи, хотя и этой причине смерти осталось жить от силы несколько десятилетий, ибо современная медицина, несомненно, победит и ее. Земная жизнь возле современной стиральной машины сравнима разве что с существованием в раю, которое в связи с этим за ненадобностью вообще стало весьма сомнительным. Неужели нужны еще какие-то доказательства? Что ж, современная коммерция готова предоставить и их. Опасение, что бытовой реквизит и размалеванные декорации не окажут на прохожих должного воздействия, породило в коммерческих головах гениальную в своей простоте и несомненно американскую идею поместить в витрине рядом с предметами и муляжами живых людей. Ведь, по счастью, антисанитарные старушки времен допотопных стиральных корыт еще не все вымерли. Вот одну такую бабусю и наняли, запихнули в витрину, как некую трижды проклятую Данаиду[9], и приказали за скудную поденную плату впустую стирать грязные рубашки. Зато в современную витрину определили ее внучку, живую, молоденькую, хорошенькую, беспрерывно манипулирующую кнопками и рычагами стиральную гёрл, в кокетливом колпачке, чулочках искусственного шелка и с маникюром.
И теперь ежедневно, ближе к вечеру, на Курфюрстендамм можно наблюдать этот захватывающий, возвышенный спектакль – видимо, до тех пор, пока все потенциальные покупатели не обзаведутся новой стиральной машиной. И ни градостроительный надзор, ни полиция нравов ничего против подобной рекламы не имеют. Это в чистом виде манифестация американского рекламного идеализма, который мало-помалу начинает воодушевлять и Европу и, само собой, отвоевывает себе плацдарм и в Берлине, на Курфюрстендамм, этой столбовой дороге цивилизации. Полагаю, за отдельную плату он готов, чего доброго, показать нам даже кончину несчастной старушки над ее убогим корытом, а стиральную гёрл заставить исполнять победный танец над трупом родимой бабушки. Это было бы вполне в духе нашего времени и современных способов стирки.
Послесловие:
Когда эти строки уже были написаны, они, к сожалению, утратили наглядность: стиральная гёрл и ее бабушка из витрин на Курфюрстендамм исчезли – скорее всего, лишь на время. Вероятно, они выступают теперь в витринах других магазинов. Ибо предположить, что в современной коммерции происходит улучшение вкусов, невозможно. Улучшаются в наши дни только стиральные машины.
Мюнхнер Нойесте Нахрихтен, 17.11.1929
Отчий дом
«Отчий дом» – понятие переменчивое. Еще полвека назад, гордясь добротной кладкой, он стоял на незыблемой почве предания, прочная штукатурка сантиментов надежно защищала его стены, а его крыша, несомая солидными стропилами авторитета, мерцая ладной черепицей, попечительным кровом простиралась над подрастающим потомством. Само собой разумелось, что человек появлялся на свет и воспитывался в родительском доме. Молодые люди если и покидали его, то лишь с одной целью – основать свой собственный родительский дом. В итоге на протяжении многих столетий деревни, города, целые отчизны почти сплошь состояли из родительских домов, лишь изредка перемежаемых домами сиротскими. И в каждом таком отчем доме правил отец, заправляла и присматривала мать, в большем или меньшем количестве бузили дети.
Теда Беем. Реклама на улицах Берлина. 1930 г.
Но вот уже несколько десятилетий, особенно после великой войны, отчие дома стоят в этом мире как неприкаянные, этакие открытые всем ветрам словесные каркасы, в которых хоть и полно мебели, коридоров, родителей, детей, солонок и сахарниц, но держится все это кое-как, скорее по созвучию лада и уклада, обычая и привычки, а еще по прихоти ленивой силы, которая по недоразумению именуется у нас «традицией». Дети появляются теперь на свет не в родительских опочивальнях, а в просторных, светлых чертогах родильных клиник, где за час сходят с конвейера (чуть ли не выводятся, как птенцы) по нескольку младенцев – и у колыбели новорожденного стоит теперь не сказочная волшебница-фея, а лишь сверкающая белоснежной чистотой госпожа гигиена, ангел-хранитель этого мира, благоухающая карболкой, победоносная истребительница бацилл, все зародыши всех болезней уничтожающая в зародыше. И создается впечатление, будто люди, подобным коллективным образом являющиеся на свет, больше не в силах у себя дома чувствовать себя как дома. Кажется, будто их все время тянет назад, под светлые, просторные, гулкие своды, где их матери корчились в родовых муках, а младенцы пополняли народонаселение толпами, как новобранцы пополняют полки. Уезжая на стремительных автомобилях, улетая на тарахтящих аэропланах, люди торопятся покинуть отчие дома – и потом всю жизнь ищут коллективной смерти в автомобильной или авиакатастрофе, в грандиозных бедствиях, в удушье отравляющих газов – ищут логического коллективного конца своему существованию, начало которому было положено коллективным рождением. Отцы выглядят братьями своим сыновьям, а матери, эти вечные коротко стриженные гёрлз, сестрами своим дочерям. Юность стала умудренной, старость придурковатой. Кажется, будто братья и сестры перестали чувствовать родство материнского лона. (Впрочем, как знать, быть может, их – вопреки всем мерам предосторожности – и впрямь перепутали еще в младенчестве.) Брат брату теперь даже не враг, а просто чужак. И отчие дома постепенно превратились в гостиницы, где равнодушные, чужие друг другу люди просто спят, едят и пьют рядом. Больше того, все чаще в таких домах каждый платит свою долю в общий кошт, если и дальше так пойдет, то скоро все члены семьи будут еженедельно получать свои счета за проживание и исправно их оплачивать. Молчаливые, погруженные каждый в свои чаяния и заботы, они иногда еще сиживают за общим столом, отделенные друг от друга стеклянными перегородками взаимной чуждости. Они не любят друг друга, да и знакомы-то лишь мельком. Но нет между ними и ненависти, они просто друг другу в тягость. Отец больше не режет каждому хлеб – еще на кухне, бездушно, словно пилой дрова, хлеб за него разделило на всех новомодное приспособление, сильно смахивающее на гильотину. И сдается, будто отцы, с тех пор как они перестали произносить перед трапезой молитву и преломлять хлеб, перестали быть и хозяевами в своих домах. А когда пытаются ими стать, превращаются в смешных домашних тиранов, чтобы фигурировать на сцене в пьесках смешных драматургов или под руками психоаналитиков, этих вещунов нашей эпохи, превратиться в набор так называемых комплексов. Лишь изредка в заброшенных глухих деревнях еще можно зайти в дом, где крестьянин по старинке сидит во главе стола в окружении своих чад и домочадцев. Когда он молчит – все молчат, когда он говорит – все слушают. Сыновья и дочери его боятся. Быть может, они его вдобавок и ненавидят, но даже ненависть эта полезна и плодотворна, ибо исполнена уважения и в любой миг может обернуться любовью, да-да, зачастую эта ненависть всего лишь заместительница любви, которую отец намеренно не позволяет выказать, чтобы не «расслаблять» все семейство. Есть что-то величественное и возвышенное в этой чистой, безмолвной, неприкрытой ненависти, иногда она даже угодна природному порядку вещей. Над таким отчим домом крыша покоится столь же естественно, как небосвод над землей. Но подобных домов, как уже было сказано, почти не осталось. А значит, рассуждать о них так, будто они и вправду еще существуют на свете, – все равно что глумиться над ними. Куда уместнее поразмыслить о коллективных домах, контуры которых уже проступают из дымки будущего, хотя неизвестно, будут ли они хороши. При живых родителях дети в них будут оставаться сиротами. При живых мужьях жены будут оставаться вдовами. У отцов будут сыновья и дочери, но отец будет им не отцом, а всего лишь тем, кто их зачал. И будут братья у братьев, и сестры у сестер, но все, все они будут одиноки. Отчаянно, безысходно одиноки, как это бывает с человеком лишь в сообществе себе подобных…