Карина Кокрэлл - Мировая история в легендах и мифах
Пора бы им, сидящим на гусиных подушках, понять хотя бы одно: законно все, что служит на благо Рима. И хороший диктатор — гораздо лучше, чем плохой, раздираемый противоречиями Сенат. Или гражданская война.
Но даже его сын ничего не понимает. И уже смотрит на него с мраморной сенатской скамьи с тем же скепсисом!
Да, не он воспитал его, не он показывал ему впервые, как на восковой дощечке выцарапываются буквы его имени, не он водил его за руку слушать ораторов на Ростре. Но неужели кровь совершенно ничего не значит?!
Сын был той тайной, которую они с Сервилией неведомо как сумели оградить от ненасытного до сплетен Рима. Об их связи в Риме судачили много, но и самые циничные сплетники из-за небольшой разницы в возрасте между им и Брутом никогда даже не предполагали его отцовства. И того, как давно они с Сервилией стали любовниками.
«Что это за ночь сегодня — одни воспоминания! И этот немой карлик…» — думал Цезарь. Как будто карлик и был воплощением его ночных страхов. Цезарь старался в эту ночь думать о будущем, которое начнется утром, сразу же после его речи в Курии. Но ни планировать, ни думать о будущем не получалось — картины возникали размытые, дальние. А вот видения прошлого вставали рядом с готовностью услужливых ординарцев.
Сервилия…Сервилия стала его первой женщиной. Он встретил ее как раз за три дня — он точно это помнил — до самого первого скорбного потрясения его жизни — смерти отца.
На исходе лета ему, наконец, дали выпить теплой крови жертвенного быка и торжественно надели на него первую, с иголочки, toga virilis[36]. Но уже к вечеру того же дня он понял, насколько неудобна эта долгожданная одежда и как сковывает она движения. В ней хорошо только мерить шагами пол где-нибудь в Курии, разворачивать свитки и принимать значительные «государственные» позы. Гай Юлий снова чаще стал надевать свою старую тунику. Он носил ее с напуском, слишком низко и свободно, по последней моде среди юношей, подвязывая ее поясом на бедрах, что вызывало укоризненные взгляды родителей.
Но в тот день, он хорошо это помнил, на нем была тога. Он вообще во всех подробностях вспомнил вдруг тот, такой давний уже, день. И понял: старость…
На исходе лета, после полудня, Гай Юлий шел через Авентин[37]. В это время римские улицы обычно совершенно пустынны. Бродячие собаки, словно дохлые, как обычно валялись в горячей пыли.
С утра он поплавал в реке у Тибрского острова, потом под окрики учителя верховой езды, немолодого сирийца, отрабатывал резкие смены аллюра на просторном новом манеже школы всадников на Марсовом поле, потом встретился с отцом на Форуме, и там они вместе послушали на Ростре знаменитого оратора Квинта Хортала, судебного обвинителя. Да, того самого, что прозвали «Дионисия»[38] за неуемную и выразительную жестикуляцию.
Гаю Юлию он не понравился: его жесты отвлекали от того, что он говорил. После отец остался в таверне позади храма Беллоны, чтобы за чашей вина обсудить с другом Квинтом Масалой последние события и всякие житейские дела. А Гай Юлий, проголодавшись сильнее обычного, пошел домой, зная, что дома уже ждет prandium — полуденная еда, в их доме обычно неизысканная и простая, но вкусная — соленые оливки и ломтики чеснока, лепешки, овечий сыр, мед, плоды смоквы, холодная отварная козлятина, мелко нарезанные листья салата с оливковым маслом и испанским гарумом, солью и пряностями, сильно разбавленное водой или ягодным соком вино и орехи с медом. В семье Юлиев жили просто и были тем горды. О них сплетничали, что все это от недостатка денег, а принципы тут ни при чем. Но нужно было знать непреклонный характер Аурелии, выкормившей грудью всех троих детей (неслыханная праведность и акт самопожертвования среди римских аристократок!), чтобы понять: будь даже у них богатство, все в доме оставалось бы именно так, как завела мать семейства. Аурелия видела особое достоинство в жизни без излишеств и осуждала римских аристократок, позволявших, чтобы их младенцев вскармливали рабыни-кормилицы: «Этим лентяйкам невдомек, что с рабским молоком римлянин всасывает рабство».
Жили Юлии в Субуре, что с некоторых пор вызывало презрительно сложенные губы и сочувственные взгляды палатинских и даже авентинских родственников: «Это правда, что недалеко от вашего дома есть даже… иудейский храм?» Ну да, был в Субуре и «иудейский храм», и много чего еще.
Дом Юлиев — невелик, без сада, но просторный и построен добротно, словно крепость: могучие дубовые ворота, крепкая крыша (способная выдержать нескольких мужчин, вооруженных пращами, если нужно), толстые стены, ни единого окна снаружи. Вся жизнь — внутри дома, снаружи — только окованные железом ворота и сплошная стена: аристократы знали, как беспощаден и скор на погромы и бунты римский плебс.
Когда первый Юлий выстроил здесь дом, Субура не имела еще своей злачной славы, а считалась добропорядочной частью Рима. Это уже потом вокруг построили огромные инсулы[39], где плата за жилье была невысока, а поэтому их могли позволить себе снимать мастеровые, хозяйки дешевых лупанариев[40], нищие актеры и учителя, воры и скупщики краденого, дезертиры и разный иной сброд, а также малоимущие, но многодетные граждане, бежавшие от недорода или чумы из дальних провинций, ну и иностранцы — египтяне, греки, иудеи, да мало ли кто! Исключая уроки риторики и грамматики, а также и занятия военной наукой на Марсовом поле, Цезарь рос в этом многоязыком, горластом, иноплеменном соседстве, дружил с ними, дрался до первой крови, видел, какими разными бывают боги, быстро схватывал выражения многочисленных языков, слушал пьяные рассказы проституток о несчастной судьбе, постигал безжалостный уличный закон и изнанку Рима, неизвестную большинству римских аристократов. Словно знал, как все это потом ему пригодится. Сверстники в Субуре относились к нему с уважением, звали разрешать уличные споры. Может быть, и потому, что Гай Юлий никогда не кичился тем, что он римлянин и аристократ. Панибратства, однако, не терпел, и это вскоре поняли. Отец однажды сказал ему так: «Смотри, слушай, запоминай. И думай. Потом от голосов таких, как этот субурский сброд, очень возможно, будет зависеть твоя первая должность в Сенате». Гай Юлий смотрел, слушал, запоминал. И думал.
Гай Юлий спешил домой: солнце уже перевалило за полдень, лиловые тени удлинились, словно удивленные лица. Вдруг он увидел, как на высокой стене одного сада нежатся на солнце ветви, усыпанные особенно крупными и наливными бело-розовыми яблоками. От них исходил такой аромат, что, казалось, благоухала вся серая стена. Ему страшно хотелось пить (свою флягу забыл в манеже), и он почти физически ощутил за зубах сочный хруст прохладной сладкой мякоти. Стена была старая, камни лежали неровно, уступами. Распугивая юрких гекко, он вскарабкался наверх по горячим от зноя камням и, озираясь по сторонам, сорвал яблоко. Потянулся сорвать еще парочку на дорогу, при этом несколько раз выругавшись под нос, настолько неудобна была «одежда повелителей мира».
И вдруг откуда-то снизу, словно тонким дымком, поднялся тихий, горький девичий плач. Уходить? Любопытство пересилило. Он выложил яблоки на щербатую широкую стену, вонзил зубы в одно, особенно светящееся спелостью, и, с яблоком в зубах, стал спускаться в заросший сад. Очень далеко, за зеленью, белела стена виллы. Не удержался: запутался в складках тоги и кубарем скатился в сад. Но не выпустил из зубов яблока.
Под каким-то пахучим кустом, судорожно обняв тонкими белыми руками колени, сидела девушка постарше его, лет, как ему показалось, двадцати, в простом, но недешевом платье. Она испуганно подняла мокрое от слез лицо и посмотрела на него, взъерошенного, в растерзанной тоге, с яблоком в зубах. Он сначала испугался, но тут же почувствовал, что бояться этой молоденькой женщины нечего, оправил тогу и с надкусанным яблоком в руке подошел ближе. И увидел на тонком предплечье алый след чьих-то пальцев, а на ключице — кровоподтек.
— Больно?
— Нет. Унизительно. Бессилие… — неожиданно низким голосом резко ответила она.
— Кто? — спросил он, показывая на рдеющую руку.
— Муж.
Гай Юлий, сам не зная почему, отер тогой и протянул ей свое надкусанное яблоко. Она взяла яблоко, энергично и зло откусила, а потом улыбнулась сквозь слезы, словно в его появлении в саду не было ничего удивительного, или ей просто сейчас вообще было все равно. Она жевала яблоко, как маленькая девчонка, и не спрашивала, кто он такой и откуда, а он не спрашивал, за что ей так досталось от мужа. Только погладил ее по пышным рыжеватым волосам. Словно старше был он, а не она. Она не отстранялась. А он сел с ней рядом, и у него перехватило дыхание от мощных, слившихся в один поток жалости и желания. И женщина повернулась к нему, обвила его шею и дотронулась до его губ своими — еще в яблочном соке…