Альфонс Ламартин - История жирондистов Том I
XVIII
Третье письмо Ляфяйетя к Собрянию — Тревога пятриотов — Король утверждает отставку Петионя — Раздражение партий — Речь Верньо — Дантон предлагает новую петицию на Марсовом поле
Вернувшись в лагерь, Лафайет написал Собранию третье письмо; его тоже выслушали равнодушно. «Удивляюсь, — сказал Инар, — что Собрание до сих пор не отправило в Орлеан этого мятежного солдата!»
В клубе якобинцев борьба между Робеспьером и жирондистами, казалось, на время затихла: они соперничали уже только в угрозах Лафайету. Робеспьер старался не портить отношений ни с одной из крайних партий и больше углублялся в общие соображения. Наблюдать за ходом событий, просвещать народ и предупреждать обо всех опасностях — такова была единственная роль, которую он на себя принял.
Ропот часто прерывал его длинные речи. Сохраняя бесстрастное выражение, он проглатывал жестокие унижения.
Инстинкт Робеспьера, основываясь на непостоянстве общественного мнения, заранее открывал ему, что в этом столкновении противоположных и беспорядочных стремлений власть достанется самому терпеливому. Дантон делал в клубах ужасающие предложения, таким образом маскируя свои сношения с двором. «Я принимаю, — кричал он, — на себя обязательство внести ужас в развратный двор! Австрийский дом всегда приносил несчастье Франции. Потребуйте закона, который заставил бы короля развестись со своей женой и отослать ее в Вену, с любыми предосторожностями, уходом и той безопасностью, на какие она имеет право!»
Бриссо, давний друг Лафайета, предал его, наконец, ярости якобинцев: «Этот человек снял маску, — сказал он. — Ослепленный безрассудным честолюбием, он выдает себя за протектора. Эта дерзость его погубит. Что я говорю?! Она его уже погубила. Когда Кромвель считал для себя возможным повелительно разговаривать с английским парламентом, его окружала армия фанатиков, он одерживал победы. Но где лавры Лафайета? Где его приверженцы? Мы накажем его за наглость, и я докажу его измену. Не будем бояться ничего, кроме собственных разногласий. Что касается меня, — прибавил он, обращаясь к Робеспьеру, — то я объявляю, что забываю все прошедшее!» — «А я, — отвечал Робеспьер, подумав с минуту, — я почувствовал, что забвение и единение посетили также и мое сердце, под влиянием удовольствия, доставленного мне сегодня утром речью Гюаде в Собрании, и удовольствия, какое я ощущаю в эту минуту, слушая Бриссо. Соединимся же для обвинения Лафайета».
Энергичные петиции из различных секций Парижа отвечали мыслям Робеспьера, Дантона, Бриссо, требуя издать закон, объявляющий отечество в опасности. Ла-файет, угрожая революции своей шпагой, только возбудил в ней еще большую ярость. «Нанесите решительный удар, — кричали патриоты-петиционеры, — распустите главный штаб национальной гвардии, этот оплот муниципального феодализма, где дух измены Лафайета развращает патриотов!»
Народ снова толпился в скверах. Перед домом Лафайета образовалась толпа и сожгла «дерево свободы», которое офицеры гвардии посадили, желая почтить своего генерала. Каждую минуту страшились нового нашествия из предместий. Петион обратился к гражданам с двусмысленной прокламацией, в которой порицание двора перемешивалось с отеческими увещеваниями должностного лица. Король утвердил отрешение Петиона от должности парижского мэра, и крик «Петион или смерть!» стал ответом на это распоряжение. Национальные гвардейцы подрались с санкюлотами в Пале-Рояле.
Министр внутренних дел требовал, чтобы Собрание издало закон против мятежных сходок. Собрание в ответ на это дало свою санкцию буйному скопищу, собравшемуся в Париже, и выпустило декрет, в силу которого национальные гвардейцы и федераты, которые отправятся в Париж, будут размещены на квартирах граждан, и устрашенный король утвердил этот декрет. Решили основать лагерь под Суассоном. Дороги заполнились людьми, идущими в Париж. Люкнер очистил Бельгию без боя. Крики об измене раздались по всей стране.
Страсбург требовал подкреплений, и принц Гессенский, революционер, изгнанный из отечества и находившийся на службе Франции, предложил Собранию идти защищать Страсбург от австрийцев, сказав, что велит нести перед собой гроб, чтобы напоминать себе о своем долге. Сийес требовал, чтобы в восьмидесяти трех департаментах водрузили знамя, возвещающее, что отечество в опасности. «Смерть Собранию, смерть революции, смерть свободе, если орлеанская гильотина не покажет примера правосудия над Лафайетом!» — так звучал единодушный крик в клубе якобинцев.
Эти вопли произвели в Национальном собрании настоящее потрясение. Наконец раздался один из тех великих голосов, которые сообщают общественному порыву блеск и звучность, свойственные только гению. На заседании 3 июля потребовал слово Верньо.
Воспитанный в иезуитском колледже, он намеревался посвятить себя духовному званию, но, когда оставалось сделать последний шаг, отступился и возвратился домой.
Воображение одинокого и печального молодого человека прежде чем выразиться в красноречии, стало изливаться в поэзии. Верньо запирался в своей комнате, представлял себе, что перед ним большая аудитория, и импровизировал речи о воображаемых катастрофах. Однажды Аллюо, зять Верньо, услыхал его через дверь, и у него появилось предчувствие славы, которую Верньо мог принести своему семейству. Аллюо послал молодого человека в Бордо изучать законы.
Студента рекомендовал президенту парламента Дюпати, знаменитому писателю и красноречивому оратору, и у Дюпати возникла надежда на будущее величие молодого человека. Подобно родству крови, встречается в жизни и родство гения. Дюпати стал отцом сироты в интеллектуальном отношении. Ходатайство Дюпати за Верньо напоминало древний патронат Гортензия и Цицерона. «Я платил за вашего шурина и буду продолжать платить в последующие годы, — писал Дюпати Аллюо. — Я ему сам назначу избранные дела; ему нужны только силы; впоследствии он принесет своему имени большую славу. Помогите ему в удовлетворении самых настоятельных потребностей; у него нет еще даже подходящего костюма».
Верньо быстро оправдал эти предсказания просвещенной дружбы. Едва разбогатев на первых судебных делах, он лишился денег, и, сверх того, продал маленькое наследство, полученное от матери, чтобы уплатить долги своего умершего отца; честь отцовской памяти Верньо выкупил всем своим состоянием: в Париж он является почти совершенно неимущим. Как все люди, которые чувствуют великую внутреннюю силу, он работал мало и полагался больше на случай и природу. Привычки Верньо выдавали его леность и медлительность. Он вставал среди дня, писал мало и на разрозненных листках, прямо у себя на коленях, как человек занятый, который дорожит временем; он медленно слагал свои речи в мечтах и удерживал их в памяти с помощью кратких заметок; на досуге полировал свое красноречие, как солдат полирует ружье в минуты отдыха. Верньо хотел, чтобы удары его красноречия оказывались не только смертельны, но и блестящи; он равно интересовался и искусством, и политикой. Нанеся удар, он предоставлял судьбе довершить его, а сам снова предавался лени. Это был не герой будней, Верньо был предназначен для исключительных, великих событий.
Третьего июля Верньо взошел на трибуну Национального собрания и, выражая даже позой и жестами тревогу и гнев, несколько минут собирался с мыслями, закрывая руками глаза, прежде чем начать говорить. Дрожащий голос при первых словах, которые он произнес, рокочущие звуки его речи, более глубокие, чем обыкновенно, утомленные движения, печальное и сосредоточенное лицо — все это указывало на то, что в ораторе происходит борьба, и предвещало Собранию нечто могучее и зловещее.
«В каком странном положении, — прошептал Верньо, — находится Национальное собрание? Какая роковая сила преследует нас, внося беспорядок в наши труды? Какую судьбу приготовляет Франции это страшное брожение, среди которого рождается мысль: не назад ли идет революция или подвигается к своему пределу? До чего мы доходим, наконец? Король отказал в утверждении вашего декрета о религиозных смутах. Не знаю, блуждает ли еще под сводами Тюильрийского дворца мрачный гений Медичи и кардинала Лотарингского и смущено ли сердце короля фантастическими идеями, которые ему внушаются. Но, не оскорбляя его и не признавая самым опасным врагом революции, тем не менее нельзя допустить, чтобы он льстил себя надеждой длить мятежи или увековечить беспорядки, которые посредством междоусобной войны низвергли бы его же самого к гибели. Из этого я заключаю, что если он противится вашим декретам, то это потому, что считает себя достаточно сильным и без тех средств, какие вы ему предлагаете для поддержки мира. Разорвем же, наконец, повязку, которую интрига и лесть наложили на глаза короля, и укажем ему пропасть, в которую вероломные друзья силятся его столкнуть!