Михаил Лобанов - Оболганная империя
В статье "О современном человеке" встречаем такие ключевые аксаковские слова, как "прямота души", "прямота сочувствия", "прямо общественный человек", и с высоты этой нравственной прямоты рассматривает автор так называемый "свет" с "ядом эгоизма", противопоставляя ему "мир", "общество", где личность находит себя в "общем любовном согласии" и "восходит, следовательно, в высшую область духа". В основании же света - сторона исключительно внешняя, здесь требуется одна наружность, личина, видимость приличия, а "внутри может лежать что угодно, до этого нужды нет". Самое страшное зло в свете, по словам Аксакова, это "равнодушие к нравственному вопросу", абсолютное непризнание его, свет "выкидывает самый вопрос нравственный вон из жизни". И вот "свирепый агнец", как называл Константина Аксакова Хомяков за младенческую чистоту его души и неистовость убеждений, объявляет войну светскому разврату, "растленным душам". Он говорит о тех, кто под лицемерным предлогом христианского неосуждения готовы потворствовать любой подлости, кто "в оправдания общения своего и дружеских пирований с отъявленными мерзавцами говорят: "я не хочу осуждать". "Не осуждайте" - кричит подлец и плут из плутов". Называя эту демагогию искажением значения любви христианской, Аксаков так разъясняет "свои положения": основа в обществе - единство нравственного убеждения; человек, нарушивший эту нравственную основу, тем самым становится невозможным в обществе. Если же общество его не исключает, то происходит уже не частная безнравственность лица, но безнравственность самого общества, безнравственность, падающая уже на всех. Необходим общественный суд. Он судит не грешников (грешники мы все), но отступника.
Весь Константин Аксаков, вся сила, неистовость его убеждений в конце статьи "О современном человеке", когда он говорит: "...у вас нет единства в убеждениях с другим человеком, и вы расходитесь с ним - вот и только"... "Но если бы (предположим такую страну или время) пришлось человеку при таких требованиях остаться совершенно одному среди людей? Он должен оставаться один, и он прав в своем одиночестве. Он желал бы жить в обществе, но для жизни в обществе не пожертвует нравственным началом, основою общества (это была бы нелепость)". И еще раз повторяет, уже делая это концом своей статьи: "Хотя бы пришлось остаться человеку вовсе без общества, одному - пусть он будет один, пусть осудит себя на общественное отшельничество, но пусть будет неколебим в своем нравственном основании, в своем общественном требовании, пусть не уступит и не воздаст чести греху:
Hora novissima,Tempora pessima sunt.Vigilemus [18].
Сказанное в устах Константина Аксакова было не просто словами, это хорошо понимали, чувствовали близко знавшие его современники. Недаром Герцен говорил о нем, что он "за свою веру пошел бы на площадь, пошел бы на плаху, и когда это чувствуется за словами, они становятся страшно убедительными". Нелегко давались разрывы по убеждению со вчерашними в чем-то единомышленниками, но драматизм расхождения еще глубже только открывал его высокие человеческие качества, искренность, честность, благородство и поднимал на еще большую высоту его веру. Герцен вспоминал: "В 1844 году, когда наши споры дошли до того, что ни "славяне", ни мы не хотели больше встречаться, я как-то шел по улице. К.Аксаков ехал в санях. Я дружески поклонился ему. Он было проехал, но вдруг остановил кучера, вышел из саней и подошел ко мне. "Мне было слишком больно,- сказал он,- проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить, жаль, жаль, но нечего делать. Я хотел пожать вам руку и проститься". Он быстро пошел к саням, но вдруг воротился: я стоял на том же месте, мне было грустно: он бросился ко мне, обнял меня и крепко поцеловал. Как я любил его в эту минуту ссоры"!
Константин Аксаков различал мысль и думу, вторую считал достоянием немногих. И вот эту его думу о "современном человеке" можно назвать, при полном отсутствии у этого праведника тщеславия учительства, можно назвать эту думу его завещанием русской литературе, обществу, России. Он восстановил первородный смысл слова "грех" - в истинно христианском его значении. Не литературное кокетство вокруг "греховного мира", "мир лежит во зле и грехе" и т.д., он вступает в бой с самим грехом. Как в себе (не найдя подругу жизни, он остался девственником), так и в окружающем мире. Он готов остаться один и здесь, ибо знает одну только истину, и эта истина - Христос. И он, конечно, не один, а с тем, кто сказал своим немногим последователям: "Мужайтесь! Я победил мир" (Иоанн, 16, 33).
Константин Аксаков задал литературе, обществу такую духовную "планку", которая, конечно же, непосильна для нас, "немощных", но забывать о которой мы уже не можем. И то, что был такой подвиг в литературе - стало высшим оправданием русского слова.
Было историческим предвидением то, что он назвал в своей думе "о современном человеке" "растленными душами", "смешением добра и зла", все это стало духовной чумой так называемого "серебряного века" с неразличением Бога и дьявола, с "новым религиозным сознанием", а в наше "демократическое" время массовым растлением под лозунгом плюрализма и свободы слова.
Два "рая земных" дано было познать Сергею Тимофеевичу в жизни: Аксаково - колыбель детства, где ему открылись глаза на "чудеса природы"; и Абрамцево - пристанище его последних четырнадцати лет, насытившее его сполна зрелой радостью общения с природой, но и ранившее душу закатом ее красоты. Как уходило за край неба солнце, так, видно, по всему, закатывалось для него Абрамцево, да и не только оно. В эту осеннюю непогоду, сидя в четырех стенах, слушая хлест мокрого ветра в затворенные окна, он с непривычной для себя покорностью вдруг понял и принял как должное, что захворал тяжело и от него теперь ничего не зависит.
В Москве самоотверженно ухаживавший за отцом Константин Сергеевич писал "Наблюдение болезни" Сергея Тимофеевича, а также вел "Дневник болезни", отмечая подробности состояния, самочувствия больного. Целые десятки лет он очень часто подвергался сильным спазматическим головным болям... тринадцать лет назад он потерял левый глаз от катаракты, но теперь была другая причина его страданий. Жестокость болей, иногда невыносимую, доставляли рези в желудке и особенно воспалительные раздражения в мочевом канале с выходом крови. В начале мая 1858 года в письме к П.А. Плетневу Сергей Тимофеевич писал: "Конечно, великая отрада быть окружену такими попечениями, как я, но в то же время неотразимо прискорбно огорчать и печалить своим болезненным положением мое доброе семейство". Вся семья ушла в это попечение. Посетивший больного старика Аксакова Иван Сергеевич Тургенев говорил с удивлением о той самоотреченности, терпении, кротости, с которыми Константин Сергеевич, как сиделка ходил за отцом. Близкий к аксаковской семье историк М.П. Погодин записал в "Дневнике" "Константин - святой человек в чувствах к отцу".
Но поразительно, как и в таком состоянии, на одре мучительной болезни, мог написать старик Аксаков, вернее, продиктовать дочери Вере трепетно-поэтический "рассказ из студентской жизни" "Собирание бабочек" (для сборника в пользу нуждающихся студентов родного ему Казанского университета). Страдающий от приступов болезни, еле передвигающийся в запертой темной комнате, еле различающий одним глазом предметы (только по-прежнему ясны для него чувствуемые сердцем каждое движение, каждый поворот головы склонившейся над столом Веры, записывающей рассказ под диктовку отесеньки), немощный старец - что мог он вспомнить о каких-то бабочках, о собирании их более полувека тому назад? Но вот он, до того сидевший в кресле согнувшимся, приподнял голову, уставился взглядом перед собою, умиление скользнуло по лицу, оживляя его внутренней теплотой воспоминания, и заговорил, по-домашнему просто, с какой-то светлой, набирающей силу нотой, и что-то как будто влетело в комнату, распахнуло ее и властно позвало на воздух, на простор. "Как радостно первое появление бабочек! - слышался голос, казалось, звавший на этот простор. - Какое одушевление придают они природе, только что просыпающейся к жизни после жестокой, продолжительной зимы..." Он словно уже видел бабочку, радующую его взгляд, и следил неотрывно за нею, даже как будто уже шел к этому "порхающему цветку", видел себя уже бегущим за ним, как когда-то, более полувека назад, пятнадцатилетним студентом Казанского университета, бегал он на поляне загородного сада, преследуя носящихся в воздухе мелькающих разноцветных бабочек и затем дрожащими от радости руками извлекая из мешочка рампетки добычу.
"Из всех насекомых, населяющих Божий мир, из всех живых тварей, ползающих, прыгающих и летающих,- бабочка лучше, изящнее всех",- диктовал он, и как будто не воспоминание это было, а живое созерцание мелкой твари, трогательной вестницы недоступной уже ему природы. Как прекрасна жизнь, и сколько радости для глаз в гармонии цветов, узоров, испещряющих это милое, чистое создание, никому не делающее вреда, питающееся соком цветов, которое сосет оно своим хоботком... Таким он уже рожден и таким сойдет, видно, в могилу: достаточно прилепиться к чему-нибудь в природе, вот к этим хотя бы бабочкам, и все для него в них, весь мир, средоточие всего живого на земле. И в нем самом оживает целый мир впечатлений, и от тех мест, где ловил бабочек, где провел много счастливых, блаженных часов, и от тех людей, с кем делил эту страсть, которая так быстро, но горячо прошла по душе его и оставила в нем незабываемый след. Так грустно от невозвратного того чудесного времени... но нужды нет! "Горы, леса и луга, по которым бродил я с рампеткою, вечера, когда я подкарауливал сумеречных бабочек, и ночи, когда на огонь приманивал я бабочек ночных, как будто не замечались мною: все внимание, казалось, было устремлено на драгоценную добычу; но природа, незаметно для меня самого, отражалась на душе моей вечными красотами своими, а также впечатления, ярко и стройно возникающие впоследствии,- благодатны, и воспоминания о них вызывают отрадное чувство из глубины души человеческой".