Альфонс Ламартин - История жирондистов Том II
Наружные стены дворца Сен-Пьер и фасада ратуши были забрызганы кровью. По утрам в ноябре, декабре и январе — месяцы, наиболее изобиловавшие казнями, — жители этого квартала видели, как над почвой поднимался легкий розовый туман. Это была кровь их сограждан, убитых накануне, тень города, рассеивающаяся при лучах солнца. Дорфей, по настоянию жителей квартала, перенес гильотину немного дальше и поставил ее над открытой сточной трубой. Кровь, сочившаяся между досками, стекала в ров десяти футов глубины и оттуда уносилась в Рону вместе с нечистотами. Прачки перенесли на другое место свои плоты, чтобы не пачкать белье в окровавленной воде. Когда же казни, усиливаясь, как биение пульса во время гнева, дошли до двадцати, тридцати и сорока в день, то оружие смерти поставили посередине моста Моран, над самой рекой. Кровь спускали в реку, а головы и туловища казненных бросали через перила в середину течения Роны.
Почти все казненные принадлежали к цвету лионской и окрестной молодежи. Их возраст составлял их преступление. Тут встречались люди разных сословий, происхождений, состояний, мнений. Духовенство, дворянство, буржуазия, купечество, простолюдины — все смешалось. Ни один гражданин, на которого мог бы указать доносчик, не ускользнул от ареста. Немногие избежали смерти. Все, носившие знатное имя, имевшие состояние, профессию, фабрику, дом, все, на кого могло пасть подозрение, что они могут оказаться на стороне богатых, были заранее приговорены к смерти проконсулами и их клевретами. Десятая честь жителей города и окрестностей погибла.
Каждый день регистратор тюрьмы читал вслух на тюремном дворе список арестованных, которые должны были предстать перед судом. Все слушали чтение, затаив дыхание. Уходившие делили свои постели, одеяла, одежду и деньги между остававшимися, затем строились во дворе в длинную шеренгу, человек по шестьдесят или восемьдесят, и шли таким образом через толпу в здание суда. Размеры зала суда и утомление палача одни только и ограничивали число осужденных, убиваемых в продолжение дня. Пятеро судей, каждый из которых в отдельности имел человеческое сердце, судили все вместе как механическое орудие. Находясь под наблюдением подозрительной толпы, они сами дрожали под угрозой того террора, которым поражали других. Однако их действия не удовлетворяли более Фуше и Колло д’Эрбуа. Эти представители обещали парижским якобинцам чудеса строгости. Сентябрьские дни вставали перед ними как пример. Дорфей написал представителям народа: «Готовится великий акт народного правосудия. Он будет способен привести в ужас будущие века. Для того чтобы придать ему то величие, которое должно его отличить, чтобы он мог достигнуть такого величия, как история, необходимо присутствие администраторов, армейских корпусов, членов народного суда, должностных лиц в виде депутаций. Я хочу, чтобы этот день правосудия стал празднеством; я говорю „празднеством“ — и это совершенно верно: когда преступление сходит в могилу, человечество вздыхает свободно и настает торжество добродетели».
Представители одобрили план Дорфея, и массовые казни заменили казни отдельных лиц. На другой день после обнародования этой прокламации шестьдесят четыре молодых человека из лучших фамилий города были выведены из тюрем. Их привели с необычайной торжественностью в магистратуру, где после короткого допроса произнесли общий приговор. Оттуда они процессией прошли к берегу Роны. Их заставили перейти мост; гильотина осталась позади их, как уже негодное орудие.
По другую сторону моста, в низменной долине Бротто, в вязкой почве была вырыта двойная траншея или, вернее, двойной ров между двумя рядами ив. Три пушки, заряженные ядрами, стояли в конце аллеи, куда осужденных повернули лицом. Справа и слева отряды драгун, с саблями наголо, казалось, ожидали сигнала к выстрелам. На пригорках, образовавшихся от земли, выкопанной из рва, самые экзальтированные члены муниципалитета, председатели и ораторы клубов заняли места, как на ступенях амфитеатра; с балкона одного из конфискованных имений на берегу Роны Колло д’Эрбуа и Фуше, вооруженные подзорными трубами, казалось, председательствовали в этом торжестве убийства.
Жертвы хором пели гимн, который когда-то воодушевлял их в битве, стараясь найти в словах его забвение от удара, который должен был поразить их:
Умереть за отечество — самая прекрасная, самая завидная судьба!
Канониры слушали, пока горел фитиль, как умирающие воспевали собственную смерть. Дорфей дал голосам докончить торжественные модуляции последнего куплета; потом, подняв руку, подал условленный сигнал заведовавшему пушками, и три выстрела грянули разом. Барабаны забили, чтобы заглушить крики. Толпа бросилась смотреть, какое действие произвели выстрелы. Артиллеристы прицелились плохо: многие ядра не попали в цель. Только двадцать из приговоренных упали от выстрелов, увлекая тяжестью своих тел живых товарищей, делая их участниками своих конвульсий и обливая их своей кровью. Голоса, крики, жесты ужаса поднимались от этой кучи изуродованных тел. Канониры вновь зарядили пушки и дали новый залп. Раздирающий душу крик донесся через Рону до города. Несколько тел еще содрогались, несколько рук протягивались к присутствующим, моля о последнем ударе. Солдаты вздрогнули. «Вперед, — вскричал Дорфёйль, — в атаку!» По этому приказу драгуны пришпоривают лошадей, которые взвиваются на дыбы, и с ужасом приканчивают саблями и пистолетными выстрелами умирающих. Солдаты были новичками в управлении лошадьми и оружием, притом им было противно гнусное ремесло палачей, к которому их предназначили. Потому они невольно продлили более чем на два часа мрачную мистерию.
С негодованием был встречен в городе рассказ об этой казни. Народ чувствовал себя обесчещенным и сравнивал себя самого с самыми худшими из римских тиранов. Представители подавили этот ропот, издав прокламацию, которая требовала рукоплесканий и объявляла, что жалость будет считаться заговором. Тогда граждане постарались тщательно скрыть свой ужас под личиной лести. Изображение гильотины сделалось предметом украшения общественных празднеств; граждане носили ее на груди наподобие ордена; жены, дочери и любовницы носили маленькие гильотинки в виде серег.
Двести девять арестованных лионцев ждали суда в мрачной тюрьме города Роана. Гул пушки, расстреливавшей их братьев, достиг и этих стен. Они приготовились к смерти и провели ночь: одни в молитве, другие в покаянии перед переодетыми священниками, а самые младшие прощались с жизнью, распивая вино и горланя песни, в которых выражалось презрение к смерти. Ночью Колло д’Эрбуа пришел в канцелярию тюрьмы. «Какой характер должен быть у этой молодежи, — воскликнул он, — воспевающей таким образом свою агонию?»
В десять часов утра батальон выстроился перед дверью тюрьмы Роана, выходившей на берег Соны. Железная дверь отворилась, и через нее вышли двести девять граждан. Регистратор пересчитал их, пока они проходили, точно скот, предназначенный к убою. Длинная колонна, в которой один узнавал сына, другой родственника, друга или соседа, твердыми шагами направилась к зданию ратуши. Последнее приветствие, протянутые руки, заплаканные глаза, безмолвное прощание были обращены к ним из окон, дверей, через частокол штыков.
Зал заседаний оказался слишком мал, чтобы вместить всех, потому их судили на открытом воздухе, под окнами ратуши. Пятеро судей появились на балконе, приказали прочесть список имен, сделали вид, что совещаются между собой, и объявили приговор — формальность, лицемерно придававшая убийству вид суда. Напрасно некоторые из осужденных заявили свой протест судьям и народу. Непоколебимые судьи и оглохший народ ответили им презрением. Колонна, окруженная солдатами, продолжала путь к мосту Моран. При входе на мост офицер, командовавший отрядом, сосчитал арестантов, чтобы удостовериться, что ни один из них не сбежал по пути. Вместо двухсот девяти он насчитал двести десять. Офицер почувствовал ужас своего положения, остановил колонну и послал доложить о своем сомнении Колло д’Эрбуа. Разрешение этого сомнения вызвало бы новое расследование, пришлось бы отсрочить казнь; а народ собрался, смерть ожидала. «Что за беда, — ответил Колло д’Эрбуа, пусть будет больше, чем меньше. Притом, — прибавил он, желая умыть руки, — тот, кто умрет сегодня, не умрет завтра. Пусть кончают!»
Лишний казненный был якобинец, тщетно протестовавший против ошибки.
Колонна снова двинулась в путь с пением и остановилась между ивами на узком шоссе, пропитанном кровью, пролитой накануне. Рвы, менее глубокие, засыпанные свежей рыхлой землей, показывали, что заполнены только наполовину. Длинная веревка была протянута от одной ивы к другой. Каждого из осужденных привязали к ней концом той веревки, которой у него были связаны за спиной руки. Триста солдат стояли в четырех шагах, каждый против одного из приговоренных; кавалерия располагалась отрядами позади их. По команде: «Пали!» девятьсот тридцать солдат выпалили разом по три выстрела в каждую грудь. Когда дым рассеялся, рядом с трупами, распростертыми на земле или повисшими на веревке, увидали более сотни молодых людей, стоявших еще на ногах. Некоторые, освобожденные от веревки пулями, перебившими ее, ползли по земле или бежали, шатаясь, между ивами. Смущенные зрители и растроганные солдаты отворачивались, чтобы дать им убежать. Гранмезон, распоряжавшийся в этот день казнью, приказал кавалерии нагнать беглецов. Настигнутые драгунами и изрубленные саблями, они попадали под ноги лошадей. Только одному из них — Мерлю, мэру Макона, патриоту, стороннику Жиронды, удалось, обливаясь кровью, добраться до тростника, росшего на болоте. Кавалеристы притворились, что не видят его. Беглец направился к реке и собирался уже вскочить в лодку, чтобы незаметно пробраться в город, когда несколько безжалостных якобинцев настигли его и бросили в Рону; он умер одновременно от выстрелов и воды.