Дмитрий Балашов - Воля и власть
Потом они едят, и Сергей с осторожностью пробует каких-то вареных морских существ – устриц? Осьминогов? Жует чьи-то студенистые щупальца, с опаскою пробует маслины – впрочем, отец говорил ему о них. Ест крошащийся сухой хлеб, жует сладкие грозди вяленой дыни, пробует смоквы, так и не понявши, на что же похожи они? Пьет греческое темно-красное, почти черное вино.
Ему уже хочется в город – побродить по этим улицам, ощутить разноязычье великого города, и – о, радость! – Епифания отпускают, а Епифаний берет Сергея с собой! Почтенный муж, изограф и писатель, двигается резвее юноши, вертит головой, тянет Сергея за собою, словно ему тож не более двадцати лет! Они по косой, крутой, неровно устланной камнем улочке подымаются в гору и попадают на ипподром – кое-где обрушенный, с рухнувшими статуями святых и греческих героев, замолкший навсегда, но все равно прекрасный, ровно отесанные каменные ступени которого как будто говорят об иной, величавой и мощной эпохе – когда город был столицею полумира, – о великих предках, уснувших в этой земле. Жарко, камни прогреты солнцем, но ласковый ветерок с моря умеряет жару. Они стоят плечо в плечо над руинами прошлого, стоят и молчат, пока наконец Епифаний не начинает сбивчиво и горячо рассказывать о состязаниях колесниц, о партиях голубых и зеленых, о страшной резне, устроенной тут в царствие Юстиниана[114], о торжественных процессиях Большого Дворца, о золотых львах, что стояли около трона, рычали и шевелили лапами, о самом троне, словно по волшебству возносимом под небеса, и о том, что император во время приемов оставался недвижим, как статуя. О золоте, шелках, славе Империи, великой и древней, еще в те времена, когда послы князя Владимира[115] только еще восхищались богослужениями в Софийском соборе.
Бок о бок, они оба сбегают по каменным ступеням вниз, разглядывая обелиски, медных змей и прочие диковины, разоставленные тут еще в древние времена. Гигантский египетский обелиск, доставленный сюда по распоряжению Феодосия Великого[116], пробуют читать надписи, сделанные на греческом языке и латыни… И уже рядом развалины дворцов, и вон там – София! Но надобно возвращаться домой. Вечером встреча с новым митрополитом Фотием, которой пренебречь нельзя.
Новый митрополит прям, сух, горбонос, с такими большими глазами, как пишут на иконах. Но, впрочем, когда улыбается, лицо его расцветает и лучится добротой. Он внимательно рассматривает каждого приезжего русича, расспрашивает, прикидывая, верно, и это и вот то? Сергея тоже не миновал, вопросил, кто он? И Сергей, весь до ушей покраснев, дрожащим голосом и путая слова, отвечает по-гречески, что-де работает в книжарне по приказу прежнего владыки Киприана. «Добрый труд!» – говорит Фотий и, не прибавивши больше ни слова, переходит к следующим. – «Оставит он меня или нет?» – гадает меж тем Сергей, ведая и крепко запомнив слова отца на расставании:
– «Дальше, сын, я тебе ничем помочь не смогу! Честь рода нашего теперь тебе самому держать!» Он готов был ее держать, но как? Одно ведал: «Надобно понравиться Фотию! Но как и чем? Не поноски же за ним носить!» Краснея, запинаясь, он признался наконец в своей беде Епифанию. Тот ответил осторожно: «Я и сам в той же трудноте! Мне мою работу творить без благословенья владыки неможно! Мыслю, русичи будут ему нужны. Но кого приблизит к себе, не ведаю! Был у нас свой митрополит – Алексий. За него должно век Бога молить – святой муж! Но был и Пимен, подлец из подлецов, тоже свой! А такого духовного мужа и ратоборца церковного, каков был Федор, архиепископ Ростовский, каков был и Дионисий Суздальский, ныне у нас нет!»
Они выстояли службу в Святой Софии на другой день по приезде. Служил сам патриарх Матфей. Сергей ждал всякого – отец вдосталь говорил о главном храме православного мира, но все же такого не ждал! Не чаял этой высоты, не ждал огромности купола, висящего в вышине как бы на струях света, льющегося из подкупольных окон. И даже многочисленные реликвии: Страсти Христовы и прочее не отвлекли от главного. Так и запомнилось, на всю последующую бурную жизнь, жизнь, всех извивов которой он нынче не мог бы себе еще и вообразить – высокие голоса греческого хора, толпа внизу, толпа наверху, на гульбище, опоясывающем собор, и страшная, все подавляющая высота собора, в воспоминаниях становившаяся все выше и все величественнее.
Он молился прилежно и с верой, повторяя про себя русскою молвью греческие слова. Дивился иноземцам, свободно толпящимся в храме, внимая православному богослужению. И опять казалось удивительным, что там, в далекой Литве, идет, вспыхивая острыми приступами насилия, глухая борьба церквей, а тут? Или тут латиняне уже не боятся освященного православия? Или смирились с ним пред общей бедою: угрозою бесерменского завоевания, или, напротив, уже сокрушили Цареградскую патриархию и теперь милостиво «дозволяют» грекам служить по-своему? И такое-то обсуждалось в московских-то разговорах, что латиняне и служить по-своему дозволят русичам, и на языке своем, лишь бы Римского Папу признали, небесную власть заменили земной! Так или эдак – не понял. Но службою и самою Софией был потрясен.
Представлялись патриарху Матфею. Представлялись Мануилу, и опять Сергей мало что понимал, хотя василевс (так по-гречески именуют царя) Мануил ему и понравился. Простое усталое лицо. Значительность без гордости. И чуялось, что русичи, не раз уже спасавшие императора от разгрома, ему очень нужны. Отсюда как-то выходило, что и Фотий должен быть добр к русичам, по крайней мере, к членам нынешнего посольства… Многого Сергей еще не знал! Не ведал, что есть дипломатия, когда добрый муж делает злое или бесчестное дело, ибо так велят ему интересы страны. И добро бы еще, интересы страны, земли, народа, языка своего! А куда чаще – интересы тайных сил, враждебных и стране, и народу… Разве надобно кого-то уговаривать любить свою Родину?! Разве можно работать на то, дабы разрушить ее? Но у греков, говорят, такое стало в обычае. Они оболгали и уничтожили Кантакузина, спасителя своего, и когда он уже отрекся от власти, охлос (черный народ), бают, бросал камни в его возок! Чем он им всем не угодил? Тем, что пытался спасти Империю? Неужели может настать тот час, когда судьба Земли, ее достоинства и надобность ее защищать станут тяжелы для граждан? И тогда – конец? И тогда приходят кочевники? Приходят завоеватели, все равно какие! Монголы, турки, немцы, литва… Надобно выспросить Епифания, что он мыслит об этом!
В свободные часы они пробирались полуразрушенными залами древних триклиниев, заглядывали в фиалы, где из разрушенных фонтанов еще капала вода на выщербленный мрамор плит, бродили по рынкам, любовались вывешанною парчой, дорогим оружием, посудой, иконами, выставленными на продажу (купить было не на что). Как-то прошли по Месе, от форума к форуму, и добрались наконец до Студитской обители и до Золотых ворот и уже оттуда, выйдя обратно в город, возвращались к Влахернам вдоль облицованного тесаным камнем рва, вдоль тройного ряда стен Феодосия, и только тут понял Серега то, о чем говорил отец, не понимавший, как можно было город с такими стенами сдать крестоносцам, почитай, что без боя?
Восходили на башню. (Епифаний уговорил охрану пустить их наверх.) Оттуда со страшной высоты отокрылся весь город, вплоть до Софии, и сияющее, уставленное черными точками кораблей, Мраморное море, вечно туманное, вечно загадочное, манящее в неведомую даль, в иные страны и земли, на Афон, святыню православия, в Грецию, в Африку и Италию, в Рим, где, как уверяют, до сих пор еще не обрушены храмы древности и стоит Колизей, дворец-ристалище, побольше константинопольского ипподрома, Рим, претендующий на земную власть над всем христианским миром… Еще впереди раскол западной церкви, Ян Гус, протестанты, лютеране, кальвинисты, гугеноты, Варфоломеевская ночь, религиозные споры, обильно политые кровью, – это все еще впереди! И гибель Византии еще впереди, хотя тут она уже видна, уже чуется мерная поступь зримо подступающей беды, от которой и эти высокие башни, по-видимому, не спасут.
– Что может спасти народ от гибели, когда и сила становится бессильна, когда армии гибнут, а правители предают свой народ? – спрашивает Сергей, стоя на высоте, обдуваемый тепло-хладным ветром с далекой Адриатики.
– Только вера! – отвечает Епифаний. – Верою укрепляется народ, вера создает связь времен, от прошлого к будущему, и пока на Руси рождаются такие мужи, как Сергий Радонежский, победить нас нельзя!
– Ты напишешь о нем? – вопрошает Сергей, вдруг по наитию поняв грядущее назначение своего старшего друга.
– Напишу! – помедлив, отвечает Епифаний. – Не теперь. Пока не могу. Я должен постигнуть многое, неведомое мне, что понимал он, почему и был мудрее многих. Душой понимал! Как это выразить словами? Не ведаю…