Мир русской души, или История русской народной культуры - Анатолий Петрович Рогов
Одним словом, как некогда Карамзин, подобно Коломбу, открыл просвещенной России ее историю, так ныне просвещенные сами открывали для себя свой народ. Событие при всей своей отрадности по сути-то ведь диковатое, и даже трагическое и, наверное, беспрецедентное — верхушка страны, господа открывают свой народ. Но, слава Богу, что было! Слава Богу, что господа, вернее, малая их частица, очень еще малая, все-таки почувствовали, наконец, какое духовное иноземное иго устроил им великий царь, — и стали сбрасывать его.
В самом народе, к счастью, тоже появились отличные им в этом помощники — прежде всего Иван Александрович Голышев, конечно.
Много, много лет, с ранней юности ходил этот человек по деревням и селам Владимирской и ближних к ней губерний и выискивал всякие народные художества. Где часовенку увидит, на другие не похожую, где охлупень резной замысловатый найдет, где книгу рукописную или набойку редкую для ткани, где еще что-нибудь художественно интересное, и непременно перерисует это или с собой возьмет, если отдадут, а дома все перемеряет, опишит, сопоставит с такими же вещами из иных мест. Потом стал издавать альбомы с этими рисунками и описаниями и книги об отдельных видах народного творчества. О пряниках и пряничных досках, например, написал, по сути, настоящую поэму в прозе, которая вместе с тем была и первым, очень серьезным исследованием этого старинного русского промысла. И о церковных фресках он написал. Об иконах. О народной архитектуре. О лубках. Он их даже печатал в маленькой собственной литографии, находившейся в деревушке Голышевке близ знаменитой Мстёры. Собирал старинные лубки и печатал вновь.
Дело в том, что в 1850 году московский губернатор граф Закревский решил раз и навсегда покончить с досаждавшими властям крамольными народными картинками, и в одну из августовских ночей во все московские печатни нагрянули полицейские: изымали и рубили тесаками все крамольные доски, в первую очередь старинные. Прежние гонения на лубок не идут с этим ни в какое сравнение — десятки тысяч досок и готовых картинок было уничтожено.
И все-таки кое-кто кое-что, разумеется, припрятал, сберег и потихоньку делал потом с досок новые оттиски или продавал доски владельцам провинциальных печатных заведений. Иван Александрович приобрел довольно много таких досок и почти все пустил в дело: «Ягу-бабу и крокодила», «Притчу о Иосифе Прекрасном», «Погребение кота» и десятки других сатирических листов.
Он и сам рисовал интересные лубки, и очень много, а раскрашивали продукцию его литографии более двухсот баб и девчонок слободы Мстёра и окрестных деревень. Причем здешняя раскраска была тогда самой тщательной и нарядной в России, каждый лист — как красочный праздник.
Иван Александрович родился и прожил всю жизнь в этой слободе, прославившейся своими иконописцами, коробейниками и офенями. Он тоже по рождению был крестьянином, крепостным графа Панина. Подростком сумел вырваться в Москву, где поступил в одно из лубочных заведений, и вечерами учился рисованию в школе при Строгановском училище. А вернувшись в Мстёру занялся историей, краеведением, археологией, этнографией, фольклористикой, устроил в своем доме метеорологическую и астрономическую лаборатории, вел научные наблюдения. Помимо лубков, печатал книги для народа, распространял их через офеней, общался по этим делам с Некрасовым. То есть стал настоящим исследователем, подвижником-просветителем, членом восьми научных обществ России. В печати его называли «Владимирским Ломоносовым», в день шестидесятилетия широко чествовали. Однако труды свои, которые и сейчас имеют серьезное значение, он зачастую подписывал не научными титулами, а горькими словами, бьющими по сердцу: «Бывший крепостной крестьянин Иван Голышев».
Кстати, во всех дореволюционных русских энциклопедиях о Голышеве рассказывается довольно подробно. Есть он и в первой советской, а из последующих почему-то исчез. Почему?!
И еще об одном удивительном человеке необходимо тут рассказать — о Дмитрии Александровиче Ровинском.
Крупный сановник — сенатор и прокурор Московской губернии, один из авторов важнейшей судебной реформы шестидесятых годов, он тоже всю свою неслужебную жизнь отдал собиранию и изучению русской иконописи, гравюры и лубка. И тоже писал обо всем этом книги. По существу, в них-то и состоялось одно из первых открытий самобытных художественных достоинств нашей иконописи, о которой до этого как об искусстве и речи нигде не шло. Ибо для господ по характеру своему она была все из того же подлого или очень древнего, а стало быть, и очень примитивного мира, когда на Руси еще и «лики святых-то не умели писать объемными». Не уничтожали же старые иконы лишь потому, что это запрещалось церковными установлениями, совсем потемневшие только подновляли или записывали новыми изображениями. Ровинский и маленькая горстка ему подобных подоспели как раз вовремя: начали спасать древние доски хотя бы от этих записей. Снимать слои записей и подновлений тогда еще не умели.
«История русских школ иконописания», «Русские граверы и их произведения», «Материалы для русской иконографии», «Русский гравер Чемесов», «И. И. Уткин, его жизнь и произведения», «Подробный словарь русских гравированных портретов». — Это названия лишь малой части основных работ Дмитрия Александровича Ровинского. И каких работ! «Подробный словарь…», к примеру, состоит из четырех больших томов, включающих в себя две тысячи портретов и обстоятельных справок-описаний всех русских людей, «в каком-нибудь отношении привлекших к себе внимание современников и потомства». То есть, по существу, в нем в портретах главных деятелей и описаниях их деяний представлена вся история России. Труд бесценный и единственный в своем роде, потребовавший от автора совершенно невероятных усилий и уйму времени.
Собрал Ровинский и уникальнейшую и по сей день непревзойденную ни по количеству, ни по качеству коллекцию русского лубка и стал главным и тоже по сей день непревзойденным его исследователем, историком, певцом.
А началом этого редкого собрания послужили, между прочим, два сундука, принадлежавшие некогда знакомому нам профессору элоквенции и поэзии Якову Штелину. Да, да, тому рыхлому круглолицему немцу, которому на Спасском мосту не продали когда-то «Погребение кота». Он хоть и был, по определению В. В. Стасова, «типичный париковый немец», хоть и лакействовал перед двором — тогда это считалось, в общем-то, обычной нормой поведения для высшего и чиновничьего общества, — хоть открыто и презирал все русское, но в душе был все-таки художником и истинным собирателем и хорошо почувствовал своеобразную силу и красоту русской простонародной