Сергей Соловьев - История России с древнейших времен. Том 26. Царствование императрицы Екатерины II Алексеевны. 1764–1765 гг.
Брань посыпалась на Ломоносова особенно по поводу его шуточного стихотворения «Гимн бороде». Духовенство сочло себя оскорбленным, и Синод в марте 1757 года подал императрице жалобу на автора «ругательного пашквиля». Тредиаковский воспользовался случаем и явился с своими стихотворными и прозаическими пашквилями на Ломоносова: Жалоба Синода не имела действия благодаря, конечно, Шувалову, и Ломоносов заплатил Тредиаковскому стихами: «Безбожник и ханжа, подметных писем враль!/ Твой мерзкий склад давно и смех нам, и печаль:/ Печаль, что ты язык российский развращаешь,/ А смех, что ты тем злом затмить достойных чаешь./ Но плюем мы на срам твоих поганых врак;/ Уже за тридцать лет ты записной дурак./ Давно изгага всем читать твои синички,/ Дорогу некошну, вонючие лисички./ Хоть ложной святостью ты бородой скрывался,/ Пробин, на злость твою взирая, улыбался:/ Учения его, и чести, и труда/ Не можешь повредить ни ты, ни борода».
Тредиаковскому досталось не от одного Ломоносова. По влиянию духа времени не могли равнодушно сносить слов Тредиаковского, что людей, осмеливающихся ругаться над предметами всеобщего уважения, дельно сжигать в струбах, и явились стихи: «Пронесся слух: хотят кого-то будто сжечь;/ Но время то прошло, чтоб наше мясо печь./ Спаси, о Боже, нас от зверского их гнева./ Забыли то они, как ближнего любить,/ Лишь мыслят, как его удобней погубить,/ И именем твоим стремятся только твердо/ По прихотям людей разить немилосердо».
Самая легкость победы над Тредиаковским, особенно в последнем случае, когда профессор элоквенции заявил себя более чем с смешной стороны и не мог не вызвать защитников Ломоносову, – все это должно было уменьшать раздражение. Не то было в борьбе с Сумароковым, который язвил глубже, потому что был даровитее Тредиаковского. Последний не мог сильно раздражать, потому что своим неуклюжим стихом возбуждал улыбку, оружие было слишком тупо; Сумароков стихом своим возбуждал также улыбку, но улыбка эта относилась не к нему, а ко врагу его, против которого был направлен стих. Сумароков писал удачные пародии на торжественные оды Ломоносова; Ломоносов знал, как в глазах толпы проигрывает предмет сериозный, высокий, когда ловкая насмешка коснулась его формы, и раздражался. Вот образчик пародии, или вздорной оды, как называл сумароковские пародии Ломоносов: «Гром, молнии и вечны льдины,/ Моря и озера шумят,/ Везувий мещет из средины/ В подсолнечну горящий ад./ С востока вечно дым восходит,/ Ужасны облака возводит/ И тьмою кроет горизонт./ Ефес горит, Дамаск пылает,/ Тремя Цербер гортаньми лает,/ Средьземный возжигает понт…/ Весь рот я, музы, разеваю/ И столько хитро воспеваю,/ Что песни не пойму и сам».
Раздражение между Ломоносовым и Сумароковым доходило до высшей степени. Сумарокова подавляло ученое значение Ломоносова, но он не хотел преклониться перед этим значением, считая себя не только равным, но и выше Ломоносова по таланту поэтическому; это мнение страшно оскорбляло Ломоносова, но ему приходилось считаться с Сумароковым, который имел многих почитателей, был принимаем в домах сильных людей и мог вредить Ломоносову своими отзывами о нем. И. И. Шувалов стоял между двумя огнями: он высоко ставил Ломоносова, но не мог принести в жертву такую литературную знаменитость, такого заслуженного писателя, каким являлся для современников Сумароков. Для Шувалова, разумеется, было бы всего приятнее, если б Ломоносов и Сумароков примирились, признали значение друг друга и действовали бы заодно, как, например, действовали энциклопедисты во Франции. Но вот какое однажды письмо получил Шувалов от Ломоносова: «Никто в жизни меня больше не изобидил, как ваше высокопревосходительство. Призвали вы меня сегодня к себе. Я думал, может быть, какое-нибудь обрадование будет по моим справедливым прошениям. Вдруг слышу: „Помирись с Сумароковым!“, т. е. сделай смех и позор. Свяжись с таким человеком, который ничего другого не говорит, как только всех бранит, себя хвалит и бедное свое рифмичество выше всего человеческого знания ставит. Я забываю все его озлобления и мстить не хочу никоим образом, и Бог мне не дал злобного сердца; только дружиться и обходиться с ним никоим образом не могу, испытав чрез многие случаи и зная, каково в крапиву… Не хотя вас оскорбить отказом при многих кавалерах, показал я вам послушание; только вас уверяю, что в последний раз. И ежели, несмотря на мое усердие, будете гневаться, я полагаюсь на помощь Всевышнего, который мне был в жизни защитник и никогда не оставил, когда я пролил перед ним слезы в моей справедливости. Ваше высокопревосходительство, имея ныне случай служить отечеству спомоществованием в науках, можете лучшие дела производить, нежели меня мирить с Сумароковым. Зла ему не желаю, мстить за обиды и не думаю и только у Господа прошу, чтобы мне с ним не знаться. Будь он человек знающий и искусный, пускай делает он пользу отечеству, я по малому таланту также готов стараться, а с таким человеком обхождение иметь не могу и не хочу, который все прочие знания позорит, которых и духу не смыслит. И сие есть истинное мое мнение, кое без всякие страсти ныне вам представляю. Не токмо у стола знатных господ или у каких земских владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого Господа Бога, который мне дал смысл, пока разве отнимет. Г. Сумароков, привязавшись ко мне на час, столько всякого вздора наговорил, что на весь мой век станет, и рад, что его Бог от меня унес. Ежели вам любезно распространение наук в России, ежели мое к вам усердие не исчезло в памяти, постарайтесь о скором исполнении моих справедливых для пользы отечества прошений, а о примирении меня с Сумароковым, как о мелочном деле, позабудьте».
Шувалов не мог гневаться на Ломоносова вследствие представления, какое имел о нем и какое выразил в подписи к его портрету, приложенному к полному собранию сочинений 1757 года: «Московский здесь Парнас изобразил витию,/ Что чистый слог стихов и прозы ввел в Россию,/ Что в Риме Цицерон и что Виргилий был,/ То он один в своем понятии вместил,/ Открыл натуры храм богатым словом россов/ Пример их остроты в науках Ломоносов». Из этой подписи оказывается, что Шувалов не был поэтом, но значение Ломоносова в истории русской науки и литературы указано верно; особенно замечателен последний стих: для русского патриота было утешительно думать, что способность русского народа занять почетное место среди просвещенных народов доказана явлением Ломоносова.
При таком отношении Шувалова к Ломоносову последнее время царствования Елисаветы, т. е. время Шувалова, было самым счастливым для Ломоносова. После этого легко понять, каким тяжким ударом поразила его смерть Елисаветы. От ее преемника трудно было ожидать добра для России; но по крайней мере в первые дни царствования Петра III не выходило наружу еще ничего такого, что бы могло остановить Ломоносова написать оду на восшествие на престол Петра, и, разумеется, совет и уговаривания могли исходить от того же Шувалова, также от Воронцова. Ода слаба там, где речь идет о Петре, возвышается – где идет речь о Елисавете, которая на первом плане; Петр обязан всем Елисавете, он будет силен только ее благословением, когда будет подражать ей. Елисавета, отходя в вечность, говорит Петру: «Владей, храни, возвысь народ,/ Моей опасностью спасенный,/ Уверь всех мной благословенный,/ Что ты Петров и Аннин плод».
И в этой оде Ломоносов высказал свою любимую мысль о северном пути в Восточный океан: «Там мерзлыми шумит крилами/ Отец густых снегов борей/ И отворяет ход меж льдами,/ Дав воле путь в восток твоей,/ Чтоб хины, инды и яппоны/ Подверглись под твои законы».
Ломоносов не позволял себе подлаживаться в угоду новому императору под такие отношения, которые не мог считать правильными и полезными для России. Он не мог не знать о разладе между Петром и Екатериною, и, однако, в оде Петр Великий, исчисляя заслуги Елисаветы, говорит: «Но больше чту сию заслугу,/ Что ты, усердствуя к нему (Петру III)/ Достойную дала супругу,/ Любезну отчеству всему».
Но очень скоро оказалось, что добрые желания неисполнимы. Любопытно, что и относительно Ломоносова высказался тот же характер Петра III, который замечается во всех других отношениях. 29 января Сенат получил указ императора: фарфоровую фабрику, находившуюся в ведомстве Кабинета, поручить в ведомство коллежскому советнику Ломоносову, а 25 февраля эта фабрика взята от Ломоносова опять в ведомство Кабинета. Легко понять, какое тяжкое время переживал Ломоносов в первую половину 1762 года, он, истый русский человек, уже очень ясно определивший свои отношения к чуждому элементу; этого тяжелого положения нельзя не поставить если не причиною, то в числе причин опасной болезни, которая продержала его вне ученой деятельности февраль и март месяцы. 30 июня, на другой день Петрова дня, именин государя, назначено было торжественное заседание Академии; Ломоносов должен был говорить речь; в конце речи, по обычаю, должно было поместить похвалу царствующему государю; Ломоносов поместил краткую похвалу в общих, сухих выражениях. Но заседания не было: 28 июня взошла на престол Екатерина, и Ломоносов написал оду, напомнившую лучшие его оды, ибо событие давало полный простор его патриотическому чувству, он мог прославлять государыню, которая «И от презрения избавит/ Возлюбленный российский род…»