Исторический калейдоскоп - Сергей Эдуардович Цветков
Со всей присущей ему страстью он ополчается против Гегеля, используя в качестве оружия у него же почерпнутые методы. «Что мне в том, — пишет он теперь, — что живёт общее, когда страдает личность». И в другом месте: «Для меня теперь человеческая личность выше истории, выше общества, выше человечества».
Если история не целиком разумна, то индивидуум не может принять её такой, какая она есть. Он должен разрушить реальность, чтобы утвердиться в ней, а не служить её пособником. «Отрицание — мой Бог, — пишет Белинский Боткину. — В истории мои герои — разрушители старого: Лютер, Вольтер, энциклопедисты, террористы, Байрон („Каин“) и т. п. Рассудок для меня теперь выше разумности (разумеется — непосредственной), и потому мне отраднее кощунства Вольтера, чем признание авторитета религии, общества, кого бы то ни было. Знаю, что Средние века — великая эпоха, понимаю святость, поэзию, грандиозность религиозности Средних веков; но мне приятнее XVIII век — эпоха падения религии: в Средние века жгли на кострах еретиков, вольнодумцев, колдунов; в XVIII — рубили на гильотине головы аристократам, попам и другим врагам Бога, разума и человечности».
Вот ещё несколько страшных признаний Белинского, заимствованных из его писем: «Люди так глупы, что их насильно надо вести к счастью. Да и что кровь тысячей в сравнении с унижением и страданиями миллионов». «Но смешно и подумать, что это может сделаться само собою, временем, без насильственных переворотов, без крови». «Я всё думал, что понимаю революцию — вздор — только начинаю понимать».
И хотя под конец жизни (он умер в 1848 г.) он смягчил свой социальный радикализм, отдав приоритет вопросам этики и просвещения, но за время своей конфронтации с Гегелем Белинский чётко сформулировал теоретические основы индивидуального бунта, которые затем будут развивать нигилисты и отчасти террористы 1870-х годов.
Нельзя не заметить, что характерное для Белинского раздвоение мировоззренческого сознания (от восприятия и всепрощения до полного отрицания действительности) стало настоящим бичом русской интеллигенции. Либо все принять, — а это в конце концов противно, — либо все разрушить, — таков ход маятника общественных настроений в России вот уже почти двести лет.
Россия и Европа: не забывать друг о друге
Россия — не просто часть Европы, а один из столпов европейской цивилизации. Верно и обратное: всё, что есть в России от цивилизации, — всё роднит её с Европой и только с ней.
Выдающийся русский философ Владимир Соловьёв писал в 1899 году: «Настоящее существительное для прилагательного „русский“ — это „европеец“. Мы — русские европейцы, как есть европейцы английские, французские, немецкие…. Я европеец в той же мере, в какой я русский».
«Священный союз» — создание Александра I — стал первой формой добровольного объединения европейских стран под эгидой Российской империи.
В начале XX века появившийся в России парламент одним из первых в Европе призвал отменить смертную казнь.
Русский царь был первым в Европе главой государства, подписавшим закон о предоставлении избирательных прав женщинам (на выборах в Великом княжестве Финляндском). Русский царь первым в мире поставил перед человечеством вопрос о всеобщем разоружении.
Российское Временное правительство ввело всеобщее избирательное право на два года раньше Германии, на 11 лет раньше Британии, на 28 лет раньше Франции и на 20 лет раньше, чем в СССР.
Попытки жить автономно по каким-то неведомым цивилизации «консервативным моралям» и «суверенным демократиям» приведёт только к одичанию российского общества и окончательному укоренению в нём отживших политических, государственно-управленческих и социально-экономических структур.
О долговечности исторических сочинений
Историк — человек, который меньше всего может рассчитывать на долгую жизнь своих творений. Как учёный, он и не должен питать таких надежд. Если какой-то исторический труд пользуется популярностью больше 30 лет, то это свидетельствует о застое исторической мысли в изучении данного вопроса, чего человек науки не может приветствовать. Ради общего прогресса исторической науки историк должен желать, чтобы его труд как можно быстрее устарел.
Единственное исключение фортуна делает для тех исторических сочинений, которые становятся фактом большой литературы. Но тогда они сами собой выпадают из числа научных трактатов. Скажем, карамзинская «История» для науки теперь практически бесполезна, некоторый интерес представляют разве что примечания. Но её литературные красоты ещё не совсем потускнели, даже несмотря на тяжеловесные полустраничные периоды.
Вот и Борхес пишет об «Истории упадка и разрушения Римской империи» Эдуарда Гиббона:
«И всё-таки труд Гиббона остаётся в целости и сохранности; не исключено, что и превратности будущего его не коснутся. Причин здесь две. Первая и самая важная — эстетического порядка: он околдовывает, а это, по Стивенсону, главное и бесспорное достоинство литературы. Другая причина — в том, что историк, как это ни грустно, со временем сам становится историей, и нас теперь занимает и устройство лагеря Аттилы, и представление о нем английского дворянина XVIII века. Столетие за столетием Плиния читали в поисках фактов, мы сегодня читаем его в поисках чудес, — судьба Плиния от этого нисколько не пострадала».
(Х.-Л. Борхес. «Эдуард Гиббон. Страницы истории и автобиографии»)
Именно такие «вечные» книги и интересуют широкие массы любителей истории.
Поэтому вывод из этих наблюдений не совсем оптимистический для исторической науки. Если читатели в массе своей поглощают «проверенные временем» исторические сочинения, то это значит, что они живут в плену литературного мифа и не имеют современного научного представления об историческом процессе.
Изнанка цивилизации
Древние Афины безусловно заслуживают нашего восхищения. Но было бы наивно представлять их этаким царством искусств и наук. Не нужно забывать,