Франсуа Фонтен - Марк Аврелий
Обычай велел, чтобы императоры хотя бы раз за царствование занимали консульскую должность. Таким образом они подтверждали престиж этой должности, превратившейся в чисто формальную, и использовали в своих целях вечный символ. Вместе с тем они напоминали, что по праву были принцепсами законодательствующего сената и первыми должностными лицами исполнительной власти. Но тем же самым они признавали, что императоры — слуги государства, а не само государство. Казалось, что превращение принципата в доминат, которого так боялся Тацит, остановилось. В третий раз за тридцать лет Империя — как и консулат — стала двуглавой и таким образом на первый взгляд тяготела не столько к монархии, сколько к коллегиальности. На самом деле она оставалась личной властью, но личность, по-прежнему державшая в руках бразды правления, умела править своей колесницей. Как слабый здоровьем и робкий человек, весь погруженный в абстрактную мораль и метафизику, мог овладеть этим искусством, предназначенным для энергичных и честолюбивых натур? Теперь мы можем постараться объяснить этот парадокс, пересмотрев природу клонившегося к концу царствования в свете современной политологии.
Сорок лет прожить с видимым бесстрастием, обладая безграничной властью — вернее, властью, границы которой были плохо определены и, смотря по обстоятельствам, так или иначе трактовались, были предметом переговоров или навязывались, — такое испытание до Марка Аврелия одолел только Август. Другие императоры не могли побить этот рекорд, потому что слишком поздно восходили на трон или слишком рано умирали, но в любом случае головокружение абсолютной власти быстро делало их недееспособными. Политическое долголетие и долготерпение Марка Аврелия можно объяснить тем, что он рано был предназначен своими наставниками к своей роли в обществе, постепенно поднимался во власти под контролем Антонина, так что последний этап стал только практическим упражнением. Император по статусу в каком-то смысле стал высшим государственным чиновником. Это только наполовину метафора. Так же, как Рим при Антонине можно назвать императорской республикой, так же и императора с определенными оговорками можно уподобить конституционным монархам или избираемым президентам современных демократических государств, которых именуют первыми должностными лицами (буквальный перевод латинского princeps). Разница в священном, почти мистическом характере должности и даже личности императора, не сравнимой с тем, что получилось спустя восемнадцать веков. Но в отношении власти не надо бояться доходить до метафизических корней нашего общественного строя, о каком бы режиме и времени мы ни говорили. И теперь хорошо видно, что республики стремятся укрепить свою монархическую, почти наследственную природу, хотя и скрывают это. Каждый президент на наших глазах прилагает усилия, чтобы обеспечить место своему преемнику с таким же откровенным упорством, как Август и Веспасиан, но и с такими же тайными уловками, как Антонины, которые от Нервы до Марка Аврелия остерегались говорить вслух о наследственном характере своей династии.
Антонин и его духовный сын чувствовали свою ответственность, по рекомендации своего предшественника и с согласия сената и армии заступая на вакантную публичную должность. Что может быть естественнее? Конкретные обстоятельства этого выбора, совершенного в спешке, но много раз подтвержденного и в конституционных формах, и в сердцах людей, были связаны главным образом с политической целесообразностью. Обоим избранникам хватало здравого смысла, чтобы не загордиться по этому поводу и не фантазировать насчет происхождения своей власти. Они, конечно, не были чужды религиозности, пропитывавшей все римское общество, а потому не уклонялись от жреческих обязанностей, связанных со своей должностью, но тщательно их соблюдали. Мы знаем, что Марк Аврелий был религиозным конформистом, как римский гражданин, и верил во вселенский разум, как философ-эллинист. То и другое стало полюсами одной из лучших когда-либо созданных систем политической этики. В том, что он писал для себя, нет и следа имперской мистики, которую пропаганда поддерживала у населения. Если он иногда и говорит о своей роли не как о просто человеческой («я и в другом смысле рожден, чтобы защищать их, как бык или баран стадо»), то потому, что неограниченность власти делала ее абстрактной, и ее буквально невозможно было выразить иначе как аллегорией. Но Марк Аврелий во всем остерегался нарушить меру: его роль как человека не абсолютна, а вставлена в рамку некоего Космоса, который он именует также Природой или, более привычно, богами. Когда он благодарит богов, что те дали ему хороших предков и добрых друзей, чувствуется стилистическая фигура: ясно, что похвала относится к самим этим людям. Но когда он благодарит их за то, что ему «в сновидениях дарована была поддержка», когда в разгар битвы взывает к Юпитеру или Тоту-Шу, мы вновь видим римлянина, а эти люди откровенно и наивно проявляли те же суеверия, которые мы носим в себе тайно и стыдливо.
Примем теперь во внимание, что образ государя в его проекции на Империю для его подданных поддерживался императорским культом — истинной государственной религией, имевшей сильную организацию. От края до края Империи на алтари перед статуей императора приносились горы жертв. Аммиан Марцеллин передает, будто после победы над Парфией по Риму ходило юмористическое прошение от белых быков к Марку Аврелию: «Если ты не прекратишь свой триумф, ни один из нас не спасется». В любом городе люди домогались чести стать фламинами этого культа, имевшего множество разнообразных проявлений, и ритуал его с искренним благочестием соблюдался почти всем населением. Нет ничего удивительного, что императора почитали, а то и боготворили: ведь он как верховный понтифик был посредником между людьми и богами. После же смерти он почти автоматически и сам становился божеством. В глазах своих восточных подданных он уже и при жизни был богом; всякий истинный римлянин считал это знаком отсталости таких людей, но, впрочем, вполне простительным преувеличением: оно гарантировало верность трудно контролируемых экзотических провинций. Не стоит уходить далеко — в наше время или в новую историю, чтобы понять и оценить глубину этого явления — мистической персонализации — в обществе, где разные народы по случаю или силой оказались сплавлены вместе. Принудили их, убедили или они сами решились разделить общую судьбу, им нужна была осязаемая нравственная связь, поклонение то ли венчанной особе, то ли избранному президенту, и чем он был дальше, тем восторженнее поклонение.
Правовое государство
Только полемика исследователей поможет ответить на вопрос, насколько можно модернизировать изображение имперской идеологии и образа правления при Антонинах. Здесь возникает много соблазнительных параллелей и всегда есть риск анахронизма. Как не поразиться актуальности личностей Траяна и Адриана — людей, совершенно аналогичных «сильным деятелям» нашего времени, всевозможным харизматическим вождям и строителям империй? Кто не может представить себе Антонина, затянутого в черный костюм, приносящего присягу на Библии в одном из современных англосаксонских парламентов? Что же касается Марка Аврелия, очевидцы его жизни и его собственные сочинения погружают нас в бездны сомнений. «Он вел себя с народом так, будто жил в свободном государстве», — пишет Капитолин. «Он был исполнен человеколюбия, злых делал добрыми, а добрых совершенными». В последнем замечании тоже есть кое-что от правды, но мы обратим внимание только на выражение «свободное государство»: конечно, для тех времен не так, как теперь, понятно, какая реальность за ним стоит, но и нашего пренебрежения оно не заслуживает. Для римлян II века задача была не столько в том, чтобы приумножать, разнообразить и углублять свои свободы, сколько в том, чтобы сохранить и гарантировать уже имеющиеся — ту Libertas, которая склонялась все еще лишь в единственном числе.
Вчитаемся в каждое слово похвалы Марка Аврелия из «каталога благодарностей» своему другу детства («брату») Клавдию Северу: «Любовь к ближним, истине, справедливости; и что благодаря ему я узнал о Тразее, Гельвидии, Катоне, Дионе, Бруте и возымел представление о государстве, которым правят в духе равенства и равного права на речь, с законом, равным для всех, также о единодержавии, которое более всего почитает свободу подданных» (I, 14). Перечисленные имена — сенаторы-стоики, противостоявшие тиранам прошлого века. Многие из них погибли, и их почитали как мучеников республиканской идеи. Само ли собой разумелось, что найдется император, хранящий эти имена в самой глубине души как высочайшие примеры политиков? «Государство, которым правят в духе равенства и равного права на речь», то есть демократии, — красивая формула, даже слишком. Так и видишь ее выбитой где-нибудь на фронтоне Капитолия нашего времени. Еще чуть-чуть удачи — и она могла бы появиться и на римском Капитолии, но все равно нашлись бы иконоборцы, уничтожившие ее ради теократического государства, основанного на одних только обязанностях граждан. Следует ли отсюда, что Марк Аврелий был утопистом? Он сам себе утопий не позволял: пожалуй, в конце концов он и вовсе лишился иллюзий. «Республики Платона не жди», — предупреждает он. Но для «демократического» государства «равное право на речь» и уважение к свободе подданных — совсем не утопия. При любом скептицизме мы имеем право поставить только один вопрос, а именно: в какой мере эти формулы во II веке были применимы к огромному неоднородному обществу, которое только еще шло к единству? И главное, имел ли Марк Аврелий в виду постепенно упразднить неравенство сословий и самые бесчеловечные установления общественного порядка?