Павел Загребельный - Евпраксия
Не видела Евпраксия, как император со своими пьяными баронами в воскресенье следил возле собора за тем, как веронцы в праздничных нарядах осторожно обходят лужи. Потом император, широко расставив ноги, встал возле лужи и, втыкая конец меча в грязную воду, норовил "стрельнуть", обрызгать, заляпать грязью особенно нарядно одетых. Мужчины молча сносили издевку, женщины с визгом кидались бежать, но их обрызгивали императорские приспешники, которые с хохотом гонялись за беглянками.
Не слышала Евпраксия, как похвалялся Генрих на пиршестве, одурев от попойки: "Вот вытащу императрицу из башни... и покараю... за разврат. Велю поставить ее на кладбище с поднятыми вверх руками и подопру двумя скрещенными метлами. Пусть выветрится из нее славянская гордость!"
Не знала Евпраксия, что император, по сути дела, был заперт в Вероне, окружен со всех сторон, а когда захотел пробиться к венгерскому королю Владиславу за помощью, Вольф, муж Матильды, не пропустил его через горные проходы.
Иногда человеку лучше не видеть, не слышать, не знать. Тогда можешь сосредоточиться на самом себе, спросить себя: что - все-таки - я могу знать? Что должна делать? На что мне надеяться?
Спросила об этом аббата Бодо. Тот отделался привычным: блаженны, кто действует во имя господне.
- А кто действует? - дерзко полюбопытствовала она.
- Идущие по пути господнему.
- Кто же идет?
Бодо встревоженно посмотрел на императрицу. Не привык к спорам здесь, в башне. Приходил, говорил. Евпраксия молчала. Исповедоваться ей было не в чем. Грехов не имела никаких, если не считать гордыни, благодаря которой дерзко считала, что весь мир провинился перед ней. Но аббат избегал подобного разговора, потому что привык в жизни к осторожности, а тут, понимал это, необходима осторожность и осторожность.
- Зима долгая, дочь моя, - сказал он как можно мягче, - я хотел бы найти для вас такие книги, что принесли бы вам утешение в одиночестве.
- А почему вы не приносите мне благословение от светлейшего папы?
- Я хотел бы это сделать, но...
- И как это возможно: бог один, и его наместник на земле должен быть один, а в Италии сразу два папы? А бывало вроде бы и по три сразу? Как это, отче?
- Дочь моя...
- Вы боитесь ответить, отче? Я спросила: кто же идет по пути господнему? Тот папа, что с императором, или тот, что с Матильдой?
- Я не могу вам этого сказать.
- Не знаете или боитесь?
- Не могу, дочь моя. Скажу вам лишь одно: папы Климента не вижу, не допущен, никуда не допущен, ибо имею общую судьбу с твоею, дочь моя. Плоть исходит из этой башни и входит в нее, а дух мой пребывает рядом с тобой постоянно.
- Я должна была бы как-то ощущать его.
- Для этого необходимо время. И терпение.
- Сколько же? И того и другого уже было предостаточно!
- Терпению нет границ.
- А знанию?
- Знание - это и есть терпение. - И добавил вдруг: - Чем совершенней существо, тем оно чувствительней к страданиям.
- А к наслаждениям?
- Лишь грубые натуры. Грубые и порочные.
- Все же мне было бы радостно почувствовать себя здесь неодинокой. Почувствовать... ваш дух хотя бы...
- Думай о духе божьем, дочь моя. Блаженны, кто...
Евпраксия отвернулась весьма неучтиво, зная, что судить ее за это никто не сможет. Правда, сочувствия от аббата заранее не ждала, подобное чуждо ему...
А с духом познакомилась Евпраксия уже весной, но был это совсем не тот дух, о котором столь благоговейно говорил аббат.
Могучий дух свободы в хищном посвистывании птичьих крыльев объявился Евпраксии оттуда, откуда она никогда бы и не ожидала его - со сторожевой башни. Кнехты гнездились внизу, охраняли мост между башнями, а верх сторожевой башни все это время был свободен; с весны же там поселился человек, почти точно такой же одинокий, как Евпраксия. Но не этим он привлек ее внимание, а своими соколами. Человек оказался сокольничим. Чьим - императорским, баронским, епископским или же был он сам по себе? Да какое это имело значение! Видно, он столь же отвык от людей, как и она, привык к молчанию, как и она, к одиночеству, как и она сама. Она видела на нем печать суровости и, даже можно сказать, хищности, особенно же во взгляде глубоких черных глаз, а отличался он от императрицы, которая должна была погибнуть от безделия, своей невероятной занятостью. Он обучал соколов. Не летать, нет, - к этому они приучены были от рожденья. Но гоняться именно за той добычей, на которую укажет человек, и лететь не куда-нибудь, а куда укажет человек, и лететь не как-нибудь, а быстрее и быстрее, самое же главное: не бежать от людей, всякий раз возвращаться к хозяину, усаживаться на кожаную его рукавицу, послушно ждать новых распоряжений.
Соколов сподручно выращивать как раз в высокой башне. Чтобы сразу привыкали к высоте полета. Вот и выбрал эту башню сокольничий, и отныне она стала для Евпраксии не кнехтовской сторожевой, а Соколиной.
Прямо перед ее глазами взлетали соколы; казалось, она ощущает на своем лице ветер от их крыльев. Соколы взмывали в поднебесье с такой быстротой, с таким порывом, что и в тебе тоже словно что-то срывалось с места и летело за ними, мчалось вместе с ними, вместе с непокоренным могучим духом жажды воли, простора, безбрежности.
Обычно невнимательная к занятиям простого люда, Евпраксия теперь с каким-то болезненным удовлетворением следила за всем, что делает сокольничий. И вскоре не стало для нее никаких тайн ни в этом человеке, ни в его сизых воспитанниках. Все-таки больше она присматривалась к соколам, - какой интерес для нее мог представлять этот человек? Мало спит, мало ест, ни с нем не разговаривает, суровость - способ его бытия, в хлопотах спасение от отчаяния.
Поразила Евпраксию жестокость сокольничего. Она не могла без гнева и возмущения видеть, как пускал он своих соколов на перелетных птиц, на диких гусей, на журавлей, на лебедей. Может, птицы эти летели и в Киев, может, ждут их там такие же маленькие дети, какой была когда-то она, может, прислушиваются, не раздастся ли в темном весеннем небе крик лебединый или курлыканье. А лебедь никогда не прилетит, и журавль не прилетит на днепровские плесы: сбит хищным соколом на твердую каменистую италийскую землю. И повинен в том суровый сокольничий, не знающий жалости.
Однако потом Евпраксия все же простила сокольничему его вынужденную жестокость, поняла, что за свободу приходится всегда платить. Иногда чьей-то смертью. Для сокола восторг свободы, а для лебедя - смерть. В одних крыльях - посвист раскованности, дерзостной безудержности, в других - обреченность. Не может быть свободы одинаково для всего сущего. Получаешь свободу для себя - и неминуемо отнимаешь ее у кого-то; коли сам не связан никакими ограничениями - значит, тем самым уже ограничил множество других существ. Быть может, потому так охотно и бросают простых людей в тюрьмы императоры и короли - ведь тогда они чувствуют себя свободными. И Генрих запер ее в башню, чтоб не было рядом с ним еще одной короны - тем более что не мог удовлетворить ее потребности, как женщины.
Соколов нужно было кормить птичьим мясом, ставить им свежую воду, чтобы они в ней купались и потом сушились на солнце. Сокол должен мало спать, тогда он и злей и послушней.
Сокольничий часто кормил своих птиц, надевал им на головки кожаные колпачки, спутывал ноги и сажал на тонкий обруч. Летать на первых порах пускал на длинном шнурке, чтобы наверняка возвращались. Снова кормил и выставлял воду для купания. Постепенно сокол привыкал слушаться его, но и не утрачивал боевых качеств. И тогда становилось возможным пускать его уже и без шнура. Запустит сокольничий обученных птиц - и стоит, размахивает из окна башни какой-то серой тряпкой на длинной веревке, видно, приманивает их обратно.
Евпраксия сначала не хотела все это видеть. Башня, где сидела ее стража, вызывала в ней отвращение, но постепенно и ей становилось все труднее отрываться от созерцания соколиной жизни, что разворачивалась перед глазами.
В высоких башнях выкармливают настоящих соколов. Забирают соколят из гнезда и приучают платить неволей за лучшее познание воли, за хищное умение наслаждаться ею, постигать всю ее безграничную ограниченность.
Не так ли сложилась и ее жизнь? Будто маленького соколенка, ее вырвали из родного гнезда, забросили на холодную чужбину, скрывали от нее мир некой черной накидкой, связали руки и ноги и, наконец, приковали к камню. Может, всемогущий дух соколиной свободы как-то спасет ее, придаст сил и терпения и возродит надежды?
Да, теперь она не отрывалась от созерцанья того, что происходило в Соколиной башне и в небе над нею. Наконец мрачный сокольничий заметил ее интерес, а может, и давно замечал, да только из-за своей нелюдимости не подавал виду. Но каким бы затворником ты ни был, но должен же ты знать, что на тебя смотрит сама императрица, к тому же молодая и пригожая женщина, и кроме всего - заточенная, несчастная, беспомощная. Какое же нужно иметь сердце, чтобы остаться равнодушным при виде такой женщины?