Вениамин Рудов - Вьюга
В учительской было тесно, не повернуться. Два шкафа, набитых наглядными пособиями и учебниками, кумачом на лозунги и красками, ученическими тетрадками и еще всякой всячиной, три стола в чернильных пятнах. И посредине он, бывшая власть, на краешке табурета, в поношенном, когда-то коричневом, теперь неопределенного цвета кожухе в заплатах и подшитых кожей кустарных валенках, похожих на бахилы петровских времен. Раскосмаченную голову опустил вниз и редко ее поднимал, пряча глаза за набрякшими стариковскими веками.
Кто-то любопытный дважды подходил к дверям учительской, старик умолкал, выжидая; слышался скрип половиц, осторожные шаги.
- Уши бы вам поотсыхали! - ругнулся и сплюнул наш собеседник. Завсегда вот так: где двое соберутся, третий нос сует - знать ему надо все, хай бы ему ухи позакладало!.. И тогда так водилось, и сейчас бывает не лучше...
Он говорил. Мы молчали. И он умолкал надолго. Его натруженные руки в разбухших венах жили сами по себе, независимо от того, говорил он или молчал: то вдруг сжимались уродливо толстые пальцы с выпуклыми ногтями, то разжимались, и руки падали вниз, с колен, обтянутых ватными брюками.
- Шкода балакать, - как бы очнувшись, ронял он. - Зачем старое вспоминать? Разговорами девок не воскресишь, царство им небесное. Считай, без малого тридцать годочков утекло, убежало с того часу, как их побили.
- Кто их побил?
- Ну, хлопцы.
- Какие хлопцы?
- Что девчат порешили.
- Бандеровцы?
- Кто их разберет? Всякие с оружием ходили. Бандеровцы, бульбовцы, власовцы - мильён. Одни - днем, другие - ночью. И все требуют хлеба, масла, яиц, мяса, одежды. Все - дай, дай.
Опять восково налились кулаки, двумя молотами обрушились на обтянутые ватой колени, усы задергались, как у рассерженного кота.
На молодого прапорщика это не произвело впечатления.
- Не щенят утопили в реке, - сказал он с упреком. - Людей! К тому же женщин! За тридцать лет можно было узнать, кто убийцы.
Старик непроизвольно сжал кулаки.
- Вы что себе думаете, товарищ офицер, и вы, пане?.. Плохо про меня думаете. За побитых девчат на моей совести грех не лежит, вот ни такусенький. - Потянул щепотку пальцев ко лбу, но снова уронил руку, не осенив себя крестным знамением.
- Вас не обвиняют.
- Чи ж я басурман какой или душегуб? Если разбираться, если по справедливости, так те девки сами виноваты, за свою глупость поплатились. Два раза им хлопцы писали предупреждение, по-хорошему упреждали...
- Какие хлопцы?
- ...и я сколько раз говорил: "Не искушайте судьбу, девки, бога не гневайте, подобру-поздорову выбирайтесь отсюдова. Раз они вас не хотят тут видеть, уезжайте". Кроме Поторицы, слава Ису, есть хорошие места.
- Кому они здесь мешали?
- Вы, товарищ офицер, чи вникнуть не хочете, чи в самом деле не понимаете... Они же не местные, эти девки. Переселенки из Польши. И отец ихний чистокровный поляк...
- Ну кто же все-таки требовал, чтобы девушки уехали из Поторицы?
- ...на бисову маму тому поляку было переселяться? Жил бы в своей Польше. Так нет же, до Львова подался. Только его там и не хватало. А дочек своих тут покинул, в Поторице. Пока те не наскочили...
- Бандеровцы?
- ...выбрали момент, когда пограничники сняли с дома охрану, кудысь-то подались по своим пограничным делам. Ну, те, значит, воспользовались моментом. Юлю и Стефу с автоматов прикончили, им легкая смерть досталась. А Милю, горбатенькую, с печи вытащили и того, значит, посекли со злости... Думаю, выбрали момент удачно.
- Подсказали.
- Слава Ису, не я.
В учительской было излишне тепло, кафельная печка дышала жаром; а наш собеседник ежился, тер пальцы о вывернутый наружу шерстью край полушубка.
Прапорщик наклонился к нему:
- Вы хоть выстрелы слышали?
- Спал.
- Так крепко, что не слышали нападения на заставу?
- Не вы первый спрашиваете.
- Целая сотня!.. Мертвого могли разбудить.
- Когда у человека чистая совесть, он крепко спит. Извиняйте, товарищ офицер, и вы, пане, надоело мне слушать и отвечать на всякие непотребные вопросы. Тридцать лет прошло! С какой радости в старье копаться? Приподнялся со стула, но что-то удержало на месте, и он опять на него опустился, уже не на краешек, а уселся плотно, будто был намерен сидеть и сидеть. - Вось так, - сказал он, лишь бы что-то сказать для разрядки, положил на колени обе руки и тут же правую поднял, стал расправлять изжелта-седые усы, прикрывавшие рот. - Вы говорите "целая сотня", адресовался он к прапорщику. - А знаете, сколько тех сотен было тогда и сколько нападений случалось?.. Представления не имеете. А говорите. А подозрение на меня имеете!.. Говорить легче, подозревать еще легчей. А в моей шкуре побывать, и чтоб она дрожала круглосуточно...
Пронзительно затрезвонил звонок, и сразу же заходила ходуном школа коридоры огласились ребячьим криком, топотом множества ног.
Старик настороженно обернулся к двери - не головой, всем корпусом, как-то по-волчьи, и глаза его засветились тревогой. Собственно говоря, не такой уж был он старик, лет шестидесяти, не больше. Старила его косматая голова да пегая, в густой проседи, борода, начинавшаяся чуть ли не от самых глаз. Он ждал чего-то и, по всей вероятности, волновался, с трудом скрывал свое состояние. Это было заметно по настороженно распрямленной спине, по коротким, почти не заметным со стороны взглядам, которые он бросал на дверь, ведущую в коридор, откуда волнами сюда накатывал многоголосый ребячий прибой.
Но в дверь никто не входил. Опять прозвенел звонок, углегся шум. Снаружи из-за толстых стен не доносилось и звука. И тогда отчетливо послышался вздох облегчения.
- Так я, значит, того... - пойду, - сказал старик. Морщины на лице у него будто разгладились, и привычно прогнулась спина, ссутулив ему широкие плечи. - Вы, значит... того, если про меня что будут плести, не верьте, кремневыми катышами вытолкал из горла несколько слов. Они застревали, а он, тужась и багровея, толкал: - Врагов хватает... Каждому не будешь сладким... А горького кто любит?
Сказав это, по-молодому поднялся и очень уж торопливо, на прощанье буркнув в усы несколько неразборчивых слов, покинул учительскую.
На улице чирикали воробьи. Грело солнце, и оседал снег. Воробьи падали с веток в сугроб и купались в снегу. С крыш срывалась капель, и если бы календарь не показывал 21 декабря, создалась бы иллюзия прихода ранней весны.
- Поговорили! - комично вздохнул Шинкарев. - Дипломат старик. Увертливый. - Выглянул в окно и не сдержал удивленный возглас: - Во дает!.. На мотоцикле за ним не угонишься. - Старик удалялся от школы молодым шагом, пересек разъезженную дорогу, повернул за угол и скрылся за оттаявшими кустами сирени. Прапорщик махнул рукой. - Толку мало. Пойдем лучше искать Андрея Сливу.
Рассказ четвертый
Андрея Сливы дома не оказалось. Вечерело. Солнце катилось за лес огромное, медно-красное, и снег отсвечивал розово и, подмерзая к ночи, переливчато искрился радужно-веселыми блестками, и оттаявшие за день колдобины на разбитом асфальте затягивало тонким ледком. За дальними полями когда-то стояли редкие хутора, разбросанные как попало, теперь там высились и дымились шахтные терриконы, и оттуда, от шахт, плыл приглушенный гул.
За семнадцать лет многое изменилось.
Мы ждали Андрея, ходили вокруг да около его маленькой хаты, крушили ногами ледок, и он стеклянно звенел под подошвами. Домишко выглядел неказисто, маленький дворик завален бревнами, кирпичом, всякой строительной всячиной, - видать, Андрей собирался ставить новую хату.
Так и оказалось потом - он подтвердил.
- Пришло время, - сказал Андрей, пропуская нас в дом. - На следующий год начнем строиться. Не век жить в развалюхе. Перед детьми неловко.
В хате было не повернуться. Андрей почти упирался головой в низко нависающий потолок, сутулясь, проводил нас в тесную горенку, зажег свет. Был Андрей краснолиц и высок, не понятно, почему за ним увязалось прозвище Синий. Для своих пятидесяти с небольшим он выглядел стройно, был скуп в жестах, нетороплив в словах. Шла ему эта медлительность и вызывала невольное уважение.
Прапорщик сразу приступил к делу - ему не терпелось услышать рассказ из уст очевидца.
Андрей Егорович ответил не сразу, поудобнее уселся, вытянул уставшие ноги, посмотрел за окно, выходившее на дорогу. От целого дня пребывания на холодном ветру глаза у него устали, и он их жмурил.
- Пустельникова забыть невозможно. Вы тоже будете помнить своих друзей через двадцать и через сорок лет. Тем более такого хлопца!.. Хороший товарищ и пограничник ладный...
- Отчаянный?
- Такое слово к нему не подходит. - Андрей Егорович обратил к прапорщику недовольный взгляд. - Храбрый - да. Голову на плечах имел. У другого она для фуражки, чтоб лихо сидела. А Семен думал ею, соображал. И фуражку умел носить лихо... Да он и без фуражки красивый был, видный. С меня ростом, метр восемьдесят два. Только он себя выше других не ставил, его за то и любили, что себя меньше других уважал, был проще простого. И еще за то, что никогда за чужую спину не прятался.