Юрий Сенкевич - Путешествие длиною в жизнь
Много позже, когда я стал читать Некрасова, то почти зрительно представлял себе ту крестьянскую жизнь, которую он описывал, - ведь я видел ее в натуральном виде в Каколе. Жизнь там и в 40-50-х годах нашего столетия оставалась такой же, как при Некрасове. Время как будто не коснулось этой деревни, да и многих других. Одежда жителей Какола была словно из времен крепостного права. Рубахи были из домотканого полотна. На ногах летом носили лапти, онучи и странную (на мой тогдашний взгляд) обувь - "поршни", как называли ее сами колхозники. Это были самодельные, сделанные из куска домашней кожи даже не сапоги, не тапки, а что-то напоминающее индейские мокасины.
Я видел, как жители этой псковской деревеньки ели. Они всей семьей садились за стол вокруг огромного горшка или миски и хлебали из нее деревянными ложками. Никаких тебе индивидуальных плошек. То ли это было следование многовековым традициям трапезы, то ли просто безысходная бедность, ставшая еще более страшной вследствие войны, когда было разрушено даже то немногое, что имелось у крестьян.
Но тогда я, подросток 11-12 лет, не понимал причин такой жизни и вряд ли задумывался над тем, какова она. Мне было все интересно и даже нравилось жить в Каколе. Их пища, особенно приготовленная в русской печке, казалась мне удивительно вкусной. Я до сих пор люблю нормальную, натуральную еду. Я, например, знаю, что такое овсяный кисель, который готовили жители Какола. А вот моя внучка даже не представляет, что это такое.
Помню, как в деревне в очень маленькой и бедной избенке жил какой-то дед. И у него были ульи, причем не привычные нам домики из досок, а самые натуральные колоды, изготовленные по технологии чуть ли не времен Киевской Руси. Я запомнил, как он окуривал своих пчел, как потом собирал мед и угощал меня им. И мне очень нравилось его угощение.
Естественно, что там, в Каколе, я набирался не только свежего воздуха, но и "свежего" деревенского словесного фольклора. И не только его - за лето я привыкал к особому, псковскому выговору и, возвращаясь в Ленинград, должен был чуть ли не переучиваться говорить на нормальном русском языке, отвыкая от "чоканья": крыльчо, чапля, пальчами...
Конечно, воспоминания тех лет окрашены у меня в розовые тона. Это совершенно естественно, ведь это воспоминания детства. Я не мог понимать в полной мере трудностей тогдашней жизни, а был счастлив: родители со мной, друзей много... Что еще нужно ребенку для этого ощущения?
Когда мне было уже лет тринадцать, я впервые увидел свою другую бабушку, Анну Ивановну Сенкевич, познакомился со своими тетками, сестрами отца. Мы с мамой поехали на лето в Одессу, где все они жили, и остановились у родственников в какой-то огромной коммунальной квартире на улице Красной Армии (Пантелеймоновской). Бабушка жила на Пушкинской, в самом центре Одессы, и мы ходили к ней в гости. Мой двоюродный брат Володя показал мне море, и я впервые увидел эту необыкновенную красоту, эту огромную бирюзовую чашу. Мы ходили купаться на пляж в Отрадном, и я никак не хотел вылезать из воды. Мне запомнилось огромное количество маленьких лодочек, небольших парусников, я увидел знаменитые шаланды. За всеми этими необыкновенными для меня впечатлениями я не мог знать о той драматической ситуации, которая была в семье бабушки и которую от меня скрывали.
И здесь надо рассказать о трагической странице в биографии моего отца, о том, в чем он так и не решился признаться мне до самой своей смерти. Однажды я увидел, как отец заполняет какую-то анкету, и мне захотелось прочитать, что же в ней написано. В графе "Отец" стояло примерно следующее: "Осип Георгиевич Сенкевич, из рабочих, скончался от хронического алкоголизма в таком-то году..."
На самом же деле прочитанная мною запись в анкете не имела к моему деду никакого отношения, а была вынужденной мерой, поскольку происхождение от люмпена или пропойцы считалось самым благонадежным в эпоху диктатуры пролетариата.
Мой дед Осип Георгиевич вовсе не умер в каком-то там году, никогда не был алкоголиком, а был очень состоятельным человеком и до революции имел на Украине свое поместье и большой собственный дом в Киеве, на Подоле. Шестеро его детей учились в гимназии. Когда после революции 1917 года началась "экспроприация экспроприаторов", дед лишился своего состояния и, чтобы содержать семью, в которой были еще не вставшие на ноги дети, стал преподавать в одной из киевских школ французский язык и музыку. Но в те неспокойные, смутные времена французским языком и музыкой прокормиться было нельзя, и вскоре стало ясно, что семья долго так не протянет.
И тогда родственники со стороны бабушки Анны Ивановны, происходившей из семьи священнослужителей Дыбенко, посоветовали деду: "Иди в священники. Ты человек хорошо образованный..." Он так и сделал. Конечно, ему составили протекцию, просто так ему бы это не удалось. Дед с семьей уехал в Измаил, где получил приход. Потом уже семья перебралась в Одессу.
У деда было два сына и четыре дочери. Сыновья - мой отец и мой дядя уехали в Ленинград, где отец поступил на рабфак, а потом в Военно-медицинскую академию. Но чтобы иметь право учиться на рабочем факультете, надо было иметь соответствующее происхождение. И тогда муж старшей сестры отца, юрист, посоветовал ему писать в анкетах то, что потом, через много лет, я прочитал в одной из них. Не последуй отец совету своего родственника, вряд ли ему, сыну помещика, да еще ставшего священником, удалось бы получить образование, а потом и работу по специальности. Так отцу, принимая во внимание обстановку в стране в те годы, приходилось скрывать, что его отец жив. Скрывали это и от меня.
Но связи с родными отец не порывал. Он ездил в Одессу, встречался с родителями, сестрами, посылал деньги. И моя мама знала, что надо регулярно отослать в Одессу какую-то сумму. Но со мной отец никогда не заговаривал о деде. Я даже не знал, как он выглядит. Однажды мне попалась в руки фотография, на которой были бабушка, отец и какой-то представительного вида бородатый мужчина. Я спросил: "А кто этот бородатый дед?" - "Да так, один знакомый..."
Хотя отец и скрывал от всех свое происхождение, но иногда это обнаруживалось в самых неожиданных случаях. Помню, что когда мы гуляли с ним по Ленинграду и заходили в Исаакиевский собор, то меня поражало, как подробно и интересно рассказывает он о сюжетах росписей на библейские темы. Я спросил его однажды, откуда он все это знает. Отец ответил: "Этому нас учили в школе. Давно..."
Много позже, уже после смерти отца, когда ко мне приехал в гости двоюродный брат Володя, я узнал от него в подробностях трагическую ситуацию с дедом и отцом, который так и не решился рассказать мне обо всем, хотя времена были уже совсем другие и ему ничто не грозило. Может, он оберегал мою судьбу, а может, это был страх, въевшийся в души тех, кто пережил страшные годы репрессий? Не знаю... Не мне судить...
Мы с Володей сидели у нас на даче, разговаривали, и я спросил брата:
- А ведь у нас с тобой общий дед. Кем он был?
И тут Володя поведал мне многое о том, что пришлось пережить деду Осипу.
- Он был потрясающий мужик! И знаешь как он тебя любил!
- Как же он мог меня любить, если давно умер?
- Нет, он тебя видел. Когда вы приезжали в Одессу, он подглядывал за тобой в щелочку. Ему нельзя было к тебе подойти. А ведь ты единственный из внуков продолжатель его фамилии...
Могу себе представить, что приходилось переживать деду Осипу в те дни, когда он не мог даже приласкать внука, находившегося от него в нескольких шагах, в соседней комнате! Внука, носившего его фамилию: у брата отца были только девочки, а внуки от дочерей носили другие фамилии.
Кстати, одна из моих одесских тетушек носила по мужу фамилию Сырых, я же в шутку называл ее Вареных. Я очень любил, когда тетя Лена приезжала к нам: сразу брал ее в плен и заставлял рассказывать разные истории про Одессу и тамошнюю жизнь. У тети Лены было удивительное чувство юмора, а говорила она, как все одесситы. Меня это страшно забавляло. Ее особый выговор очень колоритно выделялся на фоне рафинированного русского языка ленинградцев, точнее сказать, языка старых петербуржцев. С подачи тети Лены Одесса для меня была почти загадочным, непонятным миром, где происходит бог знает что: какие-то бандиты с Молдаванки, биндюжники, Привоз, Пересыпь... Мы тогда еще не могли читать "Одесские рассказы" Бабеля, поскольку произведения репрессированного писателя были под запретом, и я узнал об особенностях одесской жизни именно от тети Лены. Потом ее дочь Нина, которая была старше меня, приехала учиться в Ленинград и часто брала меня с собой в театры.
В те годы люди словно старались наверстать упущенное после тяжелых лет войны и лишений. Помню, как много работало разных кружков, поощрялась художественная самодеятельность. И в нашей школе стал работать драматический кружок: мы инсценировали рассказы Чехова "Хирургия" и "Хамелеон", выступали с ними на школьных вечерах. И подражали при этом настоящим актерам, особенно знаменитому Алексею Грибову. Я до сих пор помню фразы из своей роли: "Сними-ка, Елдырин, с меня пальто... Ужас, как жарко!" или "Надень-ка, брат Елдырин, на меня пальто... Что-то ветром подуло... Знобит..."