Роман Абинякин - Офицерский корпус Добровольческой армии: Социальный состав, мировоззрение 1917-1920 гг
Генералитет, сообразуясь с условиями военного времени, проявил серьезную обеспокоенность создавшимся положением. На созванном 1 мая в Ставке совещании командующих фронтами рефреном всех выступлений стало энергичное предостережение «без дисциплины армия не может существовать», а для ее восстановления «нужна твердая сильная власть».[65] Впервые военные открыто и внятно критиковали пресловутую «демократизацию» и объявили о вредоносности замены единоначалия комитетами. Но их голос не был услышан правительством. Верховный Главнокомандующий Алексеев настаивал на жесткой позиции против «Декларации прав солдата» и вообще против военной политики Временного правительства, понимая, что время работает против командования: «Если давать бой, то сейчас и сразу».[66] Однако остальные участники, ощущая свои реальные силы, лишь самолюбовались ими и к разрыву с министрами готовы не были. Последующие попытки самостоятельных действий в рамках урезанных полномочий плодов не дали. В частности, 12 мая для борьбы с братаниями Верховный Главнокомандующий отдал приказ «всех вражеских офицеров и солдат, являющихся к нам под видом парламентеров для шпионажа, — брать в плен».[67] Подобные приказы, не имея уже реальной возможности исполнения, повисали в воздухе.
Другой проблемой, глубоко затронутой на совещании, стало состояние офицерской среды. В ходе Первой мировой войны русский офицерский корпус существенно изменился количественно и качественно. Его численность возросла в шесть-восемь раз, доля же кадрового состава вследствие крупных потерь и нерационального использования сократилась до 20–25 %, а в пехоте и до 4 %.[68] Восполнять нехватку офицеров приходилось в основном путем ускоренной подготовки новых кадров. Анализируя статистические данные ряда военный училищ и школ прапорщиков за 1915–1917 гг. (см. приложение 2, таблица 3), получаем следующую картину. Среди обучавшихся дворяне составили лишь 7,6 %, а вкупе с чиновно-офицерскими детьми — чуть более 19 %; купцы как капиталистический элемент оказывались в рекордном меньшинстве — 2,5 %. Вместе с тем крестьян насчитывалось 38,0 %, а мещан вместе с относившимися к ним квалифицированными рабочими — 24,7 %,[69] то есть процент выходцев из «податного населения» среди офицеров военного времени превысил половину, а ориентировочно — и две трети.
Другим путем проникновения в офицерские ряды данного элемента было производство из нижних чинов за боевые отличия — вообще без всякой подготовки. Имеющийся материал 126-го пехотного Рыльского полка показывает, что только одним приказом в 1915 г. в офицеры вышли сразу 18 человек, в том числе восемь из подпрапорщиков и десять из унтер-офицеров.[70]
В мирное время эти люди и не помышляли о столь «высоком» в их понимании взлете; быстрая примитивная подготовка (тем более ее отсутствие) не давала морально-психологической преемственности. Покинув одну социальную группу, они чувствовали себя неуверенно в новой и, самоутверждаясь, ориентировались чаще на внешние признаки. «Офицерство, даже военного времени, твердо соблюдало кадровые традиции»,[71]55 — с недоумением вспоминали солдаты. Гораздо более резко высказался на совещании в Ставке генерал В. И. Гурко: "Новое офицерство, вышедшее из среды банщиков и приказчиков, восприяло от старого самые нехорошие стороны… В пехоте, где много офицеров, вышедших из солдатской среды и далее всего стоящих от солдат, хуже всего обстоит дело".[72] (курсив наш — Р.А.)
Генерал A. M. Драгомиров отмечал опасность возникшей и усиливавшейся в ходе революции розни в офицерском мире, чреватой разобщением его прежней монолитности. Политиканство некоторых начальников он объяснял никак не сословными корнями, а карьеризмом — «каждый офицер имеет желание быть командиром корпуса».[73] Действительно, вскоре пагубная политизация распространилась широко и вполне легально, проникнув и в юнкерскую среду. Например, при выборах комитета в столичном Владимирском военном училище каждого опрашивали о его убеждениях, и от них зависело отношение к юнкеру и офицеров, и однокашников.[74] Разрушение единства офицерства, отличавшегося политическим невежеством из-за традиционной аполитичности, постепенно ослабляло его.
Тыловое разложение тем временем шло семимильными шагами. Крайний, но далеко не единичный пример, — грабежи солдатами Мценского гарнизона окрестных имений, происходившие под предводительством трех офицеров.[75] Среди же фронтовиков довольно часто параллельно собственным кризисным явлениям усиливалось отрицательное отношение к «окопавшимся» запасным частям. Отсутствие пополнений вело к увеличению боевой нагрузки на позициях в силу естественной убыли. Поэтому 7 мая Алексеев телеграфировал новоиспеченному военному министру Керенскому о вреде состояния «двоеармия»: одна на фронте, другая в тылу — «не для пополнения первой, а для обеспечения от контрреволюции», и ее надо направить «на пополнение жидких рядов фронта».[76] Ответ военного министра следует привести дословно: «Надо отдать приказ о недопустимости превращать запасные полки в полки, обеспечивающие Россию от контрреволюции. Это боязнь пули».[77] Цитата позволяет отметить явный перелом в отношении к тыловикам в сторону сближения с генеральским; в то же время Керенский не горел желанием принимать ответственность на себя, предлагая Ставке издать соответствующий приказ от своего имени.
Однако требовалось не писать приказы, а действовать. 22 мая Верховный Главнокомандующий остро обратился к правительству, почти требуя свободу рук для удержания армии в повиновении, отмечая, что «войско стало грозным не врагу, а своему Отечеству».[78]В ответ Алексеев был отстранен от должности, так как министры опасались его активности и роста популярности в офицерских кругах, чем только подстегнули оппозиционность генерала. Верховным Главнокомандующим назначили генерала-от-кавалерии А. А. Брусилова, который обладал и военным талантом, и политической гибкостью. «Он умел говорить с солдатами и внушать к себе доверие», — отмечал Гучков и описывал его участие в демонстрации в Бердичеве, где восторженная толпа носила сидящего в кресле под балдахином и окруженного красными флагами генерала по улицам.[79] Керенский надеялся на популярность Брусилова в низах и единодушие с руководством страны.
Зеркалом, в котором совершенно очевидно и объективно отразилось падение боеспособности армии, стало июньское наступление. Накануне настроение войск было в целом нейтрально-пассивным; имелись и полностью готовые к сражениям полки, даже ходатайствовавшие об ускорении начала операции, «не ручаясь, что многочисленные примеры неповиновения… не отразятся на тех солдатах, кои готовы наступать».[80] Это сообщение комиссара Юго-Западного фронта от 13 июня весьма красноречиво. Сам факт опроса фронтов о «настроении» на позициях уже свидетельствовал о слабом влиянии на армию: ни одно предыдущее наступление не нуждалось в подобных выяснениях. Достигнув 18–19 июня некоторых успехов, операция остановилась, потому что солдаты сочли свой долг выполненным, либо открыто высказывали пораженческие взгляды, особенно в 5-й и 11-й армиях. «Огромное воодушевление», о котором поспешил затрубить Керенский, оказалось далеко не массовым и очень быстротечным. Тем не менее, за неимением лучшего, эти частные случаи небольшого масштаба чествовались подобно подвигу: перешедшим в наступление полкам присваивались почетные наименования «полк 18 июня» и вручались специальные красные знамена.[81]
В срыве наступления Брусилов верно увидел предвестника катастрофы и дважды, 24 и 26 июня, телеграфировал военному министру: «Оздоровление в армии может последовать только после оздоровления тыла, признания пропаганды большевиков и ленинцев преступной, караемой как за государственную измену, причем эта последняя мера должна быть проведена не только в районе действующей армии, но должна касаться и тыла».[82] В сущности, Верховный Главнокомандующий высказывался решительнее Алексеева и предварял Корнилова, что значительно корректирует его хрестоматийно-демократический облик. Действительно, если армия, обычно воодушевлявшаяся успехами, на этот раз выходила из повиновения, то при малейшей неудаче без принятия жестких дисциплинарных мер она угрожала перейти от пассивного к открытому сопротивлению.
Полным подтверждением стал июльский контрудар немцев. Прорыв фронта 11-й армии вызвал панику, рост самострелов (до трети всех ранений) и в итоге форменное бегство. Уговоры не помогали, а для применения силы у генералов были связаны руки.