Геомар Куликов - Юрьев день
На охоту по первой пороше многих гостей созвал князь Пётр Васильевич. Шумно и многолюдно было в Троицком. Гостей важных разместили в усадьбе. Тех, что попроще, — в крестьянских избах.
— Славный день завтра будет! — воскликнул Тренька, когда въехали в село.
Митька по сторонам глянул, сказал озабоченно:
— Кажись, не быть завтра хорошему дню. Иван Матвеевич Рытов приехал со своими людьми.
— Нам-то что до него? — беззаботно возразил Тренька. — Ни тепло ни холодно…
— Как бы жарко не сделалось, — сказал Митька. — Князю поперёк горла Иван Матвеевич.
— А чего князь его не прогонит?
— Рад бы, да не может. Близкие люди самому Грозному царю братья Рытовы, особо старший, Владимир Матвеевич. Жалованы ему земли подле княжеских владений. У младшего, Ивана Матвеевича, силы, сказывают, поменее. Однако довольно, чтобы сгубить князя.
— Нешто его сгубить можно? — усомнился Тренька.
— Ещё как…
— Богаче Иван Матвеевич князя аль знатнее?
— Власть у него, Тренька. А это поболее иной раз значит, чем всё другое.
Прав оказался Митька насчёт нежданного гостя. Фёдор Богданович на Треньку покосился:
— Не в пору привёз. Чай, рытовских видел? Он, — кивнул на Треньку, пусть у меня в избе сидит. Князь с гостем беспременно на псарный двор пожалуют. А зол князь — глядеть страшно.
— Мудрено ли, — заметил Митька. — Приходится ласкать человека, коему горло бы перегрыз.
В каморке своей начал Митька поспешно переодеваться. Шмыгнул носом Тренька:
— Обещал на охоту взять…
— Теперь не до забавы, — ответил Митька. — Кто же знал, что он, сатана, нежданно-негаданно прибудет? Ну, мне бежать надобно. Посиди тут…
Испугался Тренька:
— Постой! Темно больно…
Задумался Митька.
— Огонь вздуть? Кабы Фёдор Богданович не осерчал. Ложись-ка лучше спать. Утро, говорят, вечера мудренее.
Тесна каморка, отведённая Митьке. Вместо постели аль лавки — низкая лежанка. Должно, для собак была поставлена каморка, догадался Тренька. Примостился на лежанке, устланной сеном. Старой одёжкой накрылся.
Грустно сделалось. Мечтал на княжью охоту попасть и на тебе: угодил в собачью конуру.
Сморила Треньку усталость. Кажись, на минуту закрыл глаза, а открыл рядом Митька стоит в полном наряде княжьего стремянного, за плечо теребит:
— Слышь, утро уже. Я тебя упредить хочу: каша да мясо в печи. Хлеб на столе. Для тебя оставлены. И гляди, с псарного двора — ни ногой.
— Может, возьмёшь, а? — на всякий случай попросил Тренька.
— Куда там! — был Митька озабочен более вчерашнего. — Князь стремянным Ларьку берёт.
У Треньки остатки сна словно рукой сняло.
— Ты как же?
— Тоже при князе. С Лаской и Бураном. Только, видать, боится князь, кабы не осрамили его перед гостем.
— Худо… — протянул Тренька.
— Чего хорошего! Так помни, о чём говорено, — уже в дверях сказал Митька. — Ни на шаг с псарного двора. Меня под беду подведёшь.
Остался Тренька один.
На воле охотничий рог затрубил. Конское ржание, лай собачий донеслись. И удаляться стали.
Приуныл Тренька: уехали. Есть захотелось. В избу из каморки вышел.
Тепло в избе. На столе едва початый каравай хлеба тряпицей чистой прикрыт. Заглянул в печь. Два горшка стоят. Ухват взял, вытащил один горшок — с кашей гречневой. Второй ухватом подтянул, чуть не опрокинул.
С тушёным мясом оказался тот горшок. Пахнет мясо вкусно, приправлено, видать, травами.
Плотно позавтракал Тренька. Досыта. Пить захотелось. В холодных сенцах кадушку кваса сыскал. Пенной шапкой поднялся в кружке квас, крепкий, сладкий. Напился Тренька, того гляди, живот лопнет. Со стола прибрал. Ложку вымыл. Хлеб тряпицей накрыл. Остатки каши с мясом обратно в печку поставил. Избу веником подмёл. Вот и все дела.
Забрался на лежанку в каморе. Стал думать про Митьку.
Как-то он там, на охоте, рядом с князем, гостями его да Ларькой.
Беспокойно сделалось, боязно за Митьку.
Короток осенний день, а Треньке за неделю показался.
Вовсе стемнело, когда послышался отдалённый собачий лай и конский топот.
Рванулся было Тренька к двери, да на пороге и замер. Вспомнил строгий наказ: из избы — ни шагу. В сердцах, будто она всему виной, дверь ногой пнул:
— У-у-у, чтоб тебя! — И себя выругал: — Экий недогадливый! Поди Фёдор-то Богданович с Митькой, ровно волки голодные, приедут.
Поспешно в печь полез. Красный уголёк нашёл. Обжигаясь, поближе выкатил. От полена, что среди других возле печи валялось, оторвал завиток бересты. Поднёс тот завиток к угольку. Задымилась, затлела береста, трепыхнулся язычок жёлтого пламени. Тренька горящий завиток — к лучине, воткнутой в светец. Вспыхнула жарко сухая лучина, осветила избу.
Тренька опять к печке. Чугунки со щами, кашей и мясом к уголькам подвинул, чтобы грелись.
Тут же спохватился:
— А Ласка с Бураном? Известное дело, накормят собак, да хорошо ли? Потому, поколебавшись — понимал: от Фёдора Богдановича и от Митьки может крепко влететь, — отложил в отдельный чугунок каши с мясом и чугунок под лавку спрятал.
Сделавши теперь всё как надобно, в нетерпении к стене ухо приложил: не услышит ли чего.
И услышал.
Ларька за стеной от хохота закатывается:
— С кем Митька тягаться захотел? Со мной! Верно говорят: кто дураком родился — умным не помрёт!
Обмер Тренька. Вот она, беда-то!
— Митька! — что было сил закричал Тренька, едва Фёдор Богданович ступил в избу. — Митька где?!
Глянь — за спиной Фёдора Богдановича старший брат.
— Живой?! — кинулся.
Припухло лицо у Митьки. Под глазом большой синяк. На губах запеклась кровь.
— Ларька? — в страхе и негодовании воскликнул Тренька.
Ничего не ответил Митька. А Фёдор Богданович:
— Помолчал бы, Терентий.
Насупился Тренька.
— Я ужин согрел, — сказал со скрытой укоризной: мол, со мной и говорить не желаете, а я о вас подумал, позаботился.
— Молодец, — похвалил, хоть и не весело, Фёдор Богданович и принялся полевое охотничье платье менять на обыденное.
Засуетился, ободрённый добрым словом, Тренька. Разом всё на столе собрал для Фёдора Богдановича и Митьки.
— А сам что? — спросил старший борзятник.
— Я, — Тренька глаза отвёл, — вас не дождавшись, поужинал.
Фёдор Богданович, к Тренькиной великой досаде, уговаривать его не стал, а обратился к Митьке:
— Поешь, Димитрий.
Митька, сидя на лавке в дальнем углу, покачал головой.
Возвысил голос Фёдор Богданович, что случалось с ним очень редко:
— Кому сказано!
Митька к столу присел, словно через силу, ложку взял.
Встревожился Тренька, не иначе у Митьки с Ларькой драка вышла.
Расспросить бы. Да уж больно пасмурны оба, что Фёдор Богданович, что Митька. «Ладно, — решил, — подожду малость». И спохватился: Фёдор Богданович с Митькой — худо ли, хорошо — ужинают. А Ласка с Бураном как?
Поёрзал на сундучке, где сиротливо притулился. И будто между прочим:
— Я тут малость каши не доел, так, может, отнесу Ласке-то с Бураном. Набегались, поди, тоже есть хотят.
Разом опустили ложки Фёдор Богданович с Митькой. На Треньку уставились так, что у того душа прямёхонько в пятки.
Проглотил слюну Тренька:
— Немного оставил, самую малость… — и полез под лавку за спрятанным чугунком. Тряпицу, коей чугунок обёрнут был, чтобы не остыл, развернул. — Вот…
У Фёдора Богдановича скулы, кажись, сами собой заходили.
Бухнулся Тренька на колени. Заплакал.
— Не ел я кашу! Провалиться мне на месте, коли вру. Неделю голодовать буду, не гневайся только. Жалко мне Ласку с Бураном. Для них оставил…
К борзятникову сапогу прильнул:
— Ну, прибей, поколоти, что ли, только не гляди так!
— Встань, Тереня, с полу, — приказал Фёдор Богданович.
Встать не встал Тренька, а глаза с опаской поднял.
Фёдор Богданович темнее прежнего. А у Митьки по щекам слёзы текут. Сколько помнил себя Тренька, отродясь такого не видал, крепким, словно кремень, всегда был Митька.
— Вот что, парень, — продолжал Фёдор Богданович, — ставь чугунок на стол да принимайся за него. Не нужна твоя каша Ласке с Бураном. — И, отвечая на Тренькин немой вопрос, пояснил: — Уступили рытовскому кобелю Смерду в волчьей травле. Потому удавлены, по княжьему приказу, на осиновом суку. Нет их более — ни Ласки, ни Бурана…
Остолбенел Тренька.
А Фёдор Богданович:
— Митька вступился за собак, так, вишь, как его Ларька с другими слугами отделали. И то ещё не вся беда, Терентий. Променял князь Димитрия на пса Смерда.
— Смеёшься… — не поверил Тренька. — Разве можно человека на собаку сменять?
Однако по лицу Фёдора Богдановича понял: не шутит старый борзятник.
— Неужто такой закон есть? — растерялся.