Ю. Бахрушин - Воспоминания
Я медленно хожу по неосвещенному коридору — сорок два шага — и дверь, сорок два шага обратно и дежурная лампа. Жду боя часов, вот они пробили половину одиннадцатого, одиннадцать, половину двенадцатого… Часы тянутся томительно долго. Скоро наступит путаное время: будет бить половина первого, час и половина второго — потеряешь представление о часе, и придется идти и смотреть, скоро ли рассвет. А чего, собственно говоря, волноваться, нервничать — все ведь дело случая. Начинаешь вспоминать незначительные эпизоды прошлого, которые впоследствии играли решительную роль в жизни. Затем припоминаешь свою жизнь вообще, восстанавливаешь то, что творилось в этих местах много лет тому назад.
Все выступает из прошлого так отчетливо и ясно в окружающем мраке. Увлекаешься своими мыслями, ноги устали ходить по клетке, садишься и думаешь дальше… А почему только думать, а не записывать?! Преступно растрачивать бесценное время — ведь жизнь может оборваться в любой момент! Порассказать есть о чем!.. В последующие бессонные ночи я уже шел в музей, захватив с собой тетрадь и перо. Где-то бурлил бой и витала смерть, а я вызывал к жизни мирные тени далекого прошлого…
…Так родились эти воспоминания.
Глава первая
В ноябре 1862 года высочайший двор прибыл в Москву. Это была еще пора розовых мечтаний и зеленых надежд. В ушах еще не замер ликующий трезвон герценовского «Колокола», провозгласившего Александра II идеалом монарха*. Одновременно это была и пора начала расцвета российского капитализма, когда купечество, осознав свою роль и место в государственной машине страны, стало принуждать правительство считаться с силой золота.
На высочайший выход в Большом Кремлевском дворце были собраны все первые персоны стольного города. В Андреевском зале стояло дворянство, в Георгиевском — военные, во Владимирском — купечество.
Под колокольный звон и постукивание церемоний-мейстерских жезлов новый царь шествовал но залам своего дворца, приветливо улыбаясь и милостиво заговаривая с присутствующими. Раболепно склонялось перед ним дворянство, тянулась военщина и отвешивало степенные поклоны купечество. Со всех сторон Владимирского зала на Александра II были устремлены взоры седобородых, в длиннополых сюртуках представителей новой народившейся государственной силы.
Московский городской голова Михаил Леонтьевич Королев подал царю хлеб-соль на серебряном блюде работы Сазикова. Царь благосклонно принял подношение, поблагодарил, передал адъютанту и, обратись к голове, спросил:
— Как твоя фамилия?..
— Благодарение Господу, благополучны, ваше величество, только хозяйка что-то малость занедужила, — серьезно ответил Королев.
Произошло неловкое замешательство, но Александр II быстро сообразил, что не знакомый с новыми тонкостями галлицизмов голова понял слово «фамилия» в его старинном значении — «семья».
— Ну, кланяйся ей, — улыбнувшись, ответил царь и под влиянием внезапного наития добавил, — да скажи ей, что я со своей хозяйкой приеду ее проведать…
Милостивые слова государя молниеносно облетели зал и произвели на купечество впечатление разорвавшейся бомбы — царь при всех, громко обещал приехать в гости к купцу! Это было неслыханно в истории России. Скептики пожимали недоверчиво плечами и сомневались в подлинности рассказов присутствовавших на выходе.
Но Александр II сдержал слово. Одним солнечным зимним днем, 4-го декабря 1862 года, его парные сани с толстым кучером остановились у подъезда королевского дома…* Толпы сбежавшегося народа на улице и цвет московского купечества, собранный головой, встречали императора. Он приветливо и долго запросто говорил с купцами, а царица сидела в гостиной и пила чай с сухариками, подаваемый ей смущенной супругой-хозяйкой.
Событие это, как открытое всенародное признание правительством значения купечества, нашло себе широкое и всестороннее отображение в прессе. По заказу Королева два эпизода — приезд царя и чаепитие — были запечатлены художником на полотне и украсили стены отныне исторического дома…
Годы шли своей чередой. Купцы, воспитанные по старинке в традициях предыдущей эпохи, должны были постепенно уступать свои места молодым просвещенным мануфактуристам, говорившим на иностранных языках и ездившим изучать производство за границу.
Эту молодежь впервые отметила пресса, когда сообщала об обеде, данном Королевым министру внутренних дел П. А. Валуеву вскоре после упомянутого визита царя.
(Среди присутствовавших «было несколько молодых людей из купечества, — писала газета «Наше время», представителей новой эпохи и нового воспитания. Многие из них живали за границей, и человек, не бывавший в их среде, удивился бы, слушая их. Разговор зашел, между прочим, об итальянской опере, и молодые люди говорили о музыке не только с живым интересом, но явно обогащенные специальными знаниями».)
Российская «шестая держава» попала в явный просак. За множеством дел она не приметила, как рядом с ней незаметно вырос и окреп новый класс людей, на которых она привыкла смотреть как на папуасов.
С ростом купечества росла и конкуренция. Королев разорился, и его наследники продали исторический дом. Почти ровно через тридцать четыре года после описанных событий в знаменитой комнате, где Татьяна Андреевна Королева дрожащими руками подавала поднос с корниловскими чашками государыне Марии Александровне, в одно январское раннее утро я впервые увидел свет.
Роды у моей матери были тяжелые. Отец сидел рядом в комнате вместе со своим ближайшим приятелем — мужем своей сестры, молодым вдовцом В. В. Постниковым и волновался… Акушер выходил время от времени от роженицы, успокаивал неопытного супруга и уговаривал его «выпить коньячку». В. В. Постников также успокаивал будущего отца неизменной фразой: Мон шер, все обойдется благополучно, выпей-ка лучше для храбрости.
— Словом, — как мне впоследствии рассказывал дядя, — к тому времени, как ты родился, мы с папой уже созрели так, что только бы до дивана добраться…
Родился я хилым и слабым. Увидавший меня впервые дед — отец моей матери — явно меня не одобрил, чем навсегда крайне разобидел свою дочь.
К довершению неприятностей, связанных с моим неудовлетворительным физическим состоянием, шести недель от роду я заболел тяжелой формой дифтерита. Вокруг меня был собран целый ареопаг врачей, но ничего не помогало. Наконец эскулапы принуждены были сообщить моим родителям, что надежд на выздоровление почти нет и что единственный человек, который, быть может, в состоянии меня спасти, — это доктор Габричевский.
Габричевский, тогда молодой еще врач, начал в Москве экспериментальные работы но противодифте-ритной вакцине, давшие уже первые результаты.
Делать было нечего. Отец велел кучеру закладывать лошадь и в первом часу ночи отправился к указанному врачу. Уже после часа он звонил у его подъезда. После долгих разговоров c. прислугой через цепочку он был впущен в переднюю, но доложить о нем было категорически отказано, так как доктор уже лег спать. В это время Габричевский, проснувшись от шума в передней, спросил, в чем дело. На объяснения и просьбу отца приехать помочь умирающему ребенку доктор ответил, что он с визитами не ездит и что его противодифте-ритная вакцина находится еще в стадии экспериментов, так что применять ее в широких масштабах он не вправе.
Отец продолжал умолять. Наконец Габричевский, раздосадованный назойливостью позднего посетителя, отказал наотрез, но поинтересовался узнать фамилию назойливого просителя. Отец назвал себя. Последовала пауза. Затем совсем другим голосом доктор проговорил: «Подождите меня, сейчас я еду. К вам — я обязан ехать».
Уже сев в сани, Габричевский объяснил отцу значение своей фразы. Когда он, впервые увлекшись идеей противодифтеритной вакцины, начал экспериментировать и ему понадобились деньги, всюду, куда бы он ни обращался, получал отказ — единственный человек, который сразу пошел к нему навстречу, был мой дед.
Габричевский сделал мне прививку и лиший раз доказал эффективность своего нового способа лечения дифтерита.
Я быстро поправился, и моя болезнь через некоторое время совершенно изгладилась из памяти моих родителей.
(В 1899 году, когда мне было три года, они решили предпринять заграничное путешествие, оставив меня на попечение отца матери и ее сестер — барышень.
Именно с этого периода начинаются мои отрывочные воспоминания.
Весьма вероятно, конечно, часть этих воспоминаний осталась в памяти благодаря возобновлению тех же впечатлений впоследствии.
Характерно, что в моих воспоминаниях того времени люди играли самую последнюю роль и для меня они все немые — я не помню ни что они говорили, ни звука их голоса, ни даже их наружности… Звери — собаки, кошки, птицы — остались больше в памяти, но тоже довольно смутно. Ярче всего запомнились комнаты, вещи и непонятные звуки, вроде игры на рояли или цокание биллиардных шаров.(…)