Александра Толстая - Жизнь с отцом
Часам к девяти стало лучше. Дыханье было ровное, спокойное. Отец тихо стонал.
Станционный доктор, сам совершенно больной человек, ничем не мог помочь нам. Но присутствие его, очевидно, было приятно Душану Петровичу, облегчая его положение. С доктором пришла его жена. Она тяготила нас, так как желала сидеть в комнате больного, надоедала своими советами, расспросами и всем мешала.
Отец проснулся в полном сознании. Подозвав меня, он улыбнулся и участливо спросил:
- Что, Саша?
- Да что ж, нехорошо. - Слезы были у меня на глазах и в голосе.
- Не унывай, чего же лучше: ведь мы вместе.
К ночи стало легче. Поставили градусник, жар быстро спадал, и ночь отец спал хорошо.
Разумеется, никто из нас не раздевался и мы по очереди сидели у постели отца, наблюдая за каждым его движением. Среди ночи он подозвал меня и сказал:
- Как ты думаешь, можно будет нам завтра ехать?
Я сказала, что, по-моему, нельзя, придется в самом лучшем случае переждать еще день. Он тяжело вздохнул и ничего не ответил.
- Ах, зачем вы сидите? Вы бы шли спать! - несколько раз в течение ночи обращался он к нам.
Иногда он бредил во сне:
- Удрать... Удрать... Догонять...
Он просил не сообщать в газеты про его болезнь и вообще никому ничего не говорить о нем. Я успокаивала его.
На другой день, померивши температуру, мы ожили: градусник показывал 36,2. Состояние довольно бодрое. Отец все время разговаривал о том, что надо ехать дальше. Его очень беспокоило, что могут узнать, где он, и он, подозвав меня, продиктовал следующую телеграмму Черткову: "Вчера захворал, пассажиры видели, ослабевши шел с поезда, боюсь огласки, нынче лучше, едем дальше, примите меры, известите".
Воспользовавшись хорошим состоянием отца, я решила спросить у него то, что мне необходимо было знать в случае, если болезнь его затянется и будет опасной и продолжительной. Я чувствовала, что на мне лежит громадная ответственность; я считала себя обязанной известить семью, как я обещала, в случае болезни отца. Вот почему я спросила, желает ли он, чтобы я дала знать семье, если болезнь окажется продолжительной и серьезной. Отец очень встревожился и несколько раз убедительно просил меня ни в каком случае не давать знать семье о его местопребывании и болезни.
- Черткова я желал бы видеть, - прибавил он.
Я тотчас же послала Черткову телеграмму следующего содержания: "Вчера слезли Астапово, сильный жар, забытье, утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо, выражал желание видеться вами. Фролова" [Мой псевдоним]. Через несколько часов я получила ответ, что Чертков будет на следующий день утром в Астапове.
В это же утро отец продиктовал мне следующие мысли в свою записную книжку: "Бог есть неограниченное все, человек есть только ограниченное проявление Бога". Я записала и ждала, что он будет диктовать дальше.
- Больше ничего.
Он полежал некоторое время молча, как бы обдумывая что-то, и потом снова подозвал меня.
- Возьми записную книжку и перо и пиши:
"Или еще лучше так: Бог есть то неограниченное все, чего человек сознает себя ограниченной частью. Истинно существует только Бог. Человек есть проявление Его в веществе, времени и пространстве. Чем больше проявление Бога в человеке (жизнь) соединяется с проявлением (жизнями) других существ, тем больше он существует. Соединение этой своей жизни с жизнями других существ совершается любовью.
Бог не есть любовь, но чем больше любви, тем больше человек проявляет Бога, тем больше истинно существует.
Бога мы признаем только через сознание. Его проявления в нас. Все выводы из этого сознания и руководство жизни, основанные на нем, всегда вполне удовлетворяют человека и в познании самого Бога, и в руководстве в своей жизни, основанном на этом сознании".
Через некоторое время он снова позвал меня и сказал:
- Теперь я хочу написать Тане и Сереже.
Его, очевидно, мучило то, что он просил меня не вызывать их телеграммой, и он хотел им объяснить, почему не решается увидеть их.
Несколько раз он должен был прекращать диктовать из-за подступавших к горлу слез, и минутами я едва могла расслышать его голос, так тихо, тихо он говорил. Я записала стенограммой, потом переписала и принесла ему подписать.
"Милые мои дети Таня и Сережа!
Надеюсь и уверен, что вы не попрекнете меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас одних без мам? было бы великим огорчением для нее, а также и для других братьев. Вы оба поймете, что Чертков, которого я призвал, находится в исключительном положении по отношению ко мне. Он посвятил свою жизнь на служение тому делу, которому я служил последние сорок лет моей жизни. Дело это не столько мне дорого, сколько я признаю - ошибаюсь или нет - его важность для всех людей, и для вас в том числе.
Благодарю вас за ваше хорошее отношение ко мне. Не знаю, прощаюсь ли или нет, но почувствовал необходимость высказать то, что высказал.
Еще хотел прибавить тебе, Сережа, совет о том, чтобы ты подумал о своей жизни, о том, кто ты, что ты, в чем смысл человеческой жизни и как должен проживать ее всякий разумный человек. Те усвоенные тобой взгляды дарвинизма, эволюции и борьбы за существование не объяснят тебе смысла твоей жизни и не дадут руководства в поступках; а жизнь без объяснения ее значения и смысла и без вытекающего из нее неизменного руководства есть жалкое существование. Подумай об этом. Любя тебя, вероятно, накануне смерти, говорю это.
Прощайте, старайтесь успокоить мать, к которой я испытываю самое искреннее чувство сострадания и любви. Любящий вас отец Лев Толстой".
- Ты им передай это после моей смерти, - сказал он и опять заплакал.
С девяти часов снова начался озноб и жар стал увеличиваться. Он очень стонал, метался, жаловался на головную боль. К четырем часам температура была уже 39,8.
Несколько раз приходил железнодорожный врач, но он мало внушал нам доверия, а главное, он всегда приходил со своей скучной, болтливой и бестактной женой, которая нас очень тяготила. В конце концов мы старались отклонять его посещения.
Начальник станции, Иван Иванович Озолин, милейший человек, помощь, доброту и сердечную отзывчивость которого я никогда не забуду, все время между служебными обязанностями помогал нам. Своих трех маленьких детей Озолины поместили в крошечную комнатку, что, впрочем, мало огорчало их. Все время были слышны их веселые голоса и смех, а самая маленькая девочка что-то напевала верным, звучным голоском. Я слушала звуки этого веселого наивного напева, и мне становилось еще грустнее: так велик был контраст между беззаботными, радостными звуками и тем тяжелым, удрученным настроением, в котором мы находились.
В этот день отец позвал к себе Ивана Ивановича Озолина и его жену, благодарил их за гостеприимство и расспрашивал про детей, сколько их, какого возраста. Озолины вышли из комнаты с растроганными, радостными лицами.
Вечером случилась беда, которая могла бы иметь очень дурные последствия. Мы заметили, что пахнет угаром, и у всех нас разболелись головы. Когда Варвара Михайловна взглянула в печь, то увидала в ней большое тлевшее полено. Прислуживавшая нам девушка положила сушить его на лучинки. Труба была уже закрыта. Мы сейчас же открыли трубу, отворили форточку в соседней комнате и даже в комнате отца, загородив постель ширмами и закрывши его с головой.
Когда Душан Петрович вместе с станционным врачом выслушал отца, он нашел в легких хрипы. Началось воспаление. Кроме того, нас сильно встревожили появившийся кашель и ржаво-кровяная мокрота.
Посоветовавшись, мы решили послать телеграмму Сереже с просьбой вызвать к нам доктора Никитина. Мне было тяжело решиться на этот шаг, я обещала отцу никого не вызывать к нему. Но, с другой стороны, я не могла взять на себя ответственность и не вызвать хорошего, знающего врача. После больших колебаний я послала срочную телеграмму брату Сергею, чтобы он привез врача.
Позднее вечером температура немного понизилась - 37,3, хотя отец постоянно стонал и просил пить.
По-видимому, настроение у него было очень подавленное.
В ночь с 1-го на 2-е ноября жар поднялся и к пяти часам утра второго достиг 39,1. Сердце работало слабо, пульс 90 с перебоями, дыханье 38-40. Все время отца мучила страшная жажда. Попросив чашку чая с лимоном, он с большим удовольствием ее выпил и сказал:
- Вот как хорошо, может быть, легче станет.
Я поила его с маленькой ложечки, он попросил принести ложку побольше:
- Уж очень маленькая, мало попадает.
Варвара Михайловна принесла большую, приподняла ему голову, а я поила.
- Вот хорошо, и не пролили, - сказал он довольно твердым голосом, как будто ему действительно стало легче от питья.
Каждый раз, когда по улыбке и выражению лица мы замечали, что ему лучше, мы начинали верить, что он выздоровеет. Но как только он начинал громко стонать и жаловаться, мы снова падали духом и нам казалось, что все кончено. Так было все эти дни.