Константин Богданов - Vox populi: Фольклорные жанры советской культуры
О снах и условных рефлексах
Множащиеся в 1920-е годы революционно-романтические декларации о сказочных метаморфозах социальной реальности вольно или невольно возрождают сюжеты и топосы, напоминавшие о столь нелюбимых Писаревым и Лениным «пассивных» мечтателях и «сновидцах» русской литературы, и прежде всего — о самых хрестоматийных из них: Манилове и Обломове[795]. Определенный повод к этому дал и сам Ленин своей декларативной привязанностью к роману Н. Г. Чернышевского «Что делать?» с его многочитающей и сонливой героиней. Сны Веры Павловны о природе, которая «льет аромат и песню, любовь и негу в грудь», о гражданах Новой России, живущих в доме из чугуна, алюминия и стекла, а также о терапевтической эйфории труда («кто не наработался вдоволь, тот не приготовил нерв, чтобы чувствовать полноту веселья») можно было бы адресовать и Ленину, повторившему название романа Чернышевского в названии своей статьи («Что делать?», 1902), призывающей мечтать и цитирующей Писарева[796]. Вышедший в сентябре 1924 года кинофильм Я. Протазанова «Аэлита» (сценарий Алексея Файко и Федора Оцепа по мотивам одноименного романа А. Н. Толстого) делал зрителя свидетелем сновидения, в котором занимательно переплелись мечты о космических полетах и мировой революции, традиция литературно-сказочных мечтаний и философических грез о «человеке будущего»[797]. Литературную летопись надлежащих снов продолжал Михаил Шолохов сценой из рассказа «Нахаленок» (1925). Герой шолоховского рассказа — маленький станичник Мишка — общался во сне с Лениным — «высоченным человеком в красной рубахе» (автор, конечно, не задумывался при этом, что в русском фольклоре так иногда — как прельстителя и потому «красавца» — изображали черта или лешего)[798].
Идет Мишка по улице, голову кверху задирает, рассматривает, и вдруг, откуда ни возьмись, — шасть ему навстречу высоченный человек в красной рубахе.
— Ты, Мишка, почему без делов шляешься? — спрашивает он очень ласково.
— Меня дедуня пустил поиграть, — отвечает Мишка.
— А ты знаешь, кто я такой?
— Нет, не знаю…
— Я — товарищ Ленин!..
У Мишки со страху колени подогнулись. Хотел тягу задать, но человек в красной рубахе взял его, Мишку, за рукав и говорит:
— Совести у тебя, Мишка, и на ломаный грош нету! Хорошо ты знаешь, что я за бедный народ воюю, а почему-то в мое войско не поступаешь?..
— Меня дедуня не пущает!.. — оправдывается Мишка.
— Ну, как хочешь, — говорит товарищ Ленин, — а без тебя у меня — неуправка! Должон ты ко мне в войско вступить, и шабаш!..
Мишка взял его за руку и сказал очень твердо:
— Ну, ладно, я без спросу поступлю в твою войску и буду воевать за бедный народ. Но ежели дедуня меня за это зачнет хворостиной драть, тогда ты за меня заступись!..
— Обязательно заступлюсь! — сказал товарищ Ленин и с тем пошел по улице, а Мишка почувствовал, как от радости у него захватило дух, нечем дыхнуть; хочет он что-то крикнуть — язык присох… Дрогнул Мишка на постели, брыкнул деда ногами и проснулся[799].
Об иных снах в 1927 году поведала своим читателям София Федорченко, напомнив о недавнем прошлом чередой ночных кошмаров выдуманных и невыдуманных героев литературно-этнографических очерков «Народ на войне» (раздел «Сны»)[800]. Не пройдет, впрочем, и полугода после их публикации, как Демьян Бедный в газете «Известия» объявит книгу Федорченко свидетельством, не стоящим «ломаного гроша» (статья «Фальсификаторы и мистификаторы — не литераторы»)[801]. Культурная жизнь и литература 1920-х годов еще подпитывается предшествующей литературной традицией в описании неподконтрольных сновидений[802], но новая эпоха диктует новые сны, должные демонстрировать политическую благонадежность сновидцев.
Среди тех, кто проницательно почувствовал наступающие перемены, был Евгений Замятин, предостерегающе изобразивший в романе «Мы» (1920–1924) политический режим, при котором контроль власти за сновидениями сограждан окажется более важен, чем внешняя цензура. Идея о таком контроле проговаривалась в русской литературе и раньше: либо сочувственно — в описании снов-пророчеств о надлежащем благоденствии («Счастливое общество» А. Сумарокова, утопические главы «Путешествия из Петербурга в Москву» А. Радищева, революционные грезы Веры Павловны в «Что делать?» Н Г. Чернышевского), либо пугающе — в демагогии Великого Инквизитора из «Братьев Карамазовых» Ф. М. Достоевского. Среди писателей-современников Замятина о революционной победе над снами сограждан задумывался Андрей Платонов, писавший в «Чевенгуре»: «Революция завоевала Чевенгурскому уезду сны и главной профессией сделала душу»[803]. Неопубликованная по-русски вплоть до 1956 года антиутопия Замятина (советскому читателю 1920–1930-х годов она была известна разве что по разносной критике рукописного текста романа в партийной печати[804]) послужит в 1930-е годы образцом последующих сюжетов на тему идеологического контроля за сновидениями — в «Дивном новом мире» Хаксли (1931) и «Приглашении на казнь» В. Набокова (1938). Советский читатель об этих произведениях не знал, но зато имел все основания судить о победоносном торжестве надлежащих снов в самой советской литературе[805]. Замечание Бориса Гройса о соцреализме как «реализации коллективных сновидений» кажется в данном случае не только публицистически остроумным, но и контекстуально оправданным[806]: какие бы сны ни снились советским сновидцам, но неподконтрольные фантазмы вроде описанных Фрейдом в «Толковании сновидений» советской литературой не предполагались.
Надзор за политической грамотностью распространяется, впрочем, не только на литературные, но и на медицинские статьи с описанием сновидений. Прецедентом для такого надзора стала опубликованная в журнале «Невропатология и психиатрия» (1931, № 3) статья психиатра Кунявской «Случай комбинации симптоматической эпилепсии и шизофренического процесса», содержавшая запись бреда душевнобольной о советских наркомах. Постановлением Оргбюро ЦК от 25 февраля 1932 года статья Кунявской была расценена как антисоветская, автор исключена из партии, а редакция журнала утверждена в новом составе[807]. На таком цензурном фоне идеологически приемлемее выглядели маниакальные грезы героя «Чевенгура» Андрея Платонова о Розе Люксембург и грядущем коммунизме[808], но в целом описания сновидений, посещающих героев советской литературы, к началу 1930-х годов фокусируются вокруг агиографических персонажей Агитпропа.
К середине 1930-х годов «сны о Ленине» варьируются и отчасти вытесняются «снами о Сталине», характерно учащающимися к празднованиям «круглых» дат революции и рождения вождя. Таково, например, опубликованное в юбилейном 1939 году (шестидесятилетие Сталина) стихотворение В. Луговского «Сон» о маленькой девочке, засыпающей под охраной портретного Сталина и видящей его во сне спящим и тоже видящим сны. Образ спящего Сталина у Луговского можно было бы счесть уникальным, но эта уникальность обманчива. Ребенку снится невозможное, но сам этот сон, как понимает читатель, гарантируется явью «бессонного» портрета и неусыпным бодрствованием того, кто на нем изображен:
Дочка дышит в теплой дреме.Сталин смотрит со стены,Охраняя в этом домеВсе спокойствие страны <…>Дочка дышит в теплой дреме,Снег летит со всех сторон.Снится ей — в кремлевском домеСталин спит и видит сон <…>Девочка, сыта, умыта,В теплом доме видит сны.В тихом сне ее сокрытоВсе спокойствие страны.[809]
Профессиональным творениям, обыгрывающим во славу именинника темы «сна о вожде», сопутствуют незамысловатые, но красноречивые дары юных поэтов — например, стихотворение девятилетнего Кости Орлова, напечатанное в подборке детских произведений о Сталине в юбилейном номере «Красной нови»:
Знаешь, Ваня, что сегодняМне привиделось во сне:Будто сам великий СталинВ гости приходил ко мне!Показал ему я сказки,Книжки лучшие свои,Обещал ему учиться,Так, как Ленин нас учил.[810]
Сны детей о Сталине обретают в конечном счете и кинематографическую наглядность. В кинофильме Льва Кулешова (по сценарию Александра Витензона) «Сибиряки» (1940) сибирские школьники, отыскивающие курительную трубку Сталина, которую он некогда курил в ссылке в Туруханском крае, одержимо мечтают вернуть ее владельцу. Долгожданная встреча происходит: дети встречаются со Сталиным (Михаилом Геловани) во сне. Но этого мало: граница между сном героев и рассказом об их сне предстает по ходу самого фильма визуально неопределимой: снят он таким образом, чтобы, как формулирует Оксана Булгакова, постоянно выводить восприятие зрителя «из состояния уверенности в том, что он видит»: «Природа и декорация, экстерьер и интерьер сливаются. <…> В течение всего фильма сибирская деревня и тайга предстают перед зрителем то как нарисованный задник, то как сфотографированная натура, то как постройка в павильоне (с деревьями в кадках), то как достройка на натуре»[811]. Сон о встрече со Сталиным даруется, таким образом, не только героям фильма, но и зрителям, имеющим право мечтать о такой же встрече.