Георгий Метельский - Доленго
Он вспомнил свои жаркие споры с Чернышевским об этом, явственно услышал непривычно строгий голос своего томящегося сейчас в крепости оппонента:
- Казаки, милостивый государь Зигизмунд Игнатьевич, воевали не против поляков, а против польских магнатов, которые низвели гражданское устройство Малороссии и отняли гражданские права у населения Южной России...
...Сераковский смог пробыть в Кейданах только неделю - его ждали неотложные дела в Вильно: прежде чем ехать за границу, он должен был встретиться с Якубом Гейштором, чтобы попытаться устранить разногласия, мешавшие делу.
В Вильно он приехал с Аполонией и остановился в ее доме. Францишек Далевский воротился еще раньше, сразу после свадьбы, и Сераковского тревожил предстоящий, тоже неприятный разговор с ним.
Зыгмунт понимал, что уезжает за границу в трудное время, и кто знает, что произойдет в России за те полгода, которые он обязан провести вдали от родины. А если начнется восстание, что тогда? Как поведет себя Литовский комитет? Сераковскому откровенно не нравилась позиция Гейштора, который не признавал в польском движении иной силы, кроме шляхты, и печалило, что этого скользкого и недальновидного политика в чем-то поддерживает умный и смелый Францишек.
Ковенский помещик Якуб Гейштор считал, что он один заправляет всеми революционными делами в Литве. Он страдал манией величия, ему обязательно хотелось быть во всем первым, чтобы его почтительно слушались и предупреждали его желания. Сераковский хорошо помнил его еще по университету и кружку "Союза литовской молодежи", к которому принадлежал Гейштор. Тогда это был напыщенный юнец, очень мнящий о себе. Со студенческих лет он пополнел, и лишь знакомая застывшая улыбка да многословие, которым он страдал с молодости, помогали безошибочно определить, что это все тот же Якуб Гейштор.
Он пришел к Сераковскому поздно вечером, опасаясь, как бы полиция не заметила, что он заходил в опальный, быть может, находящийся под наблюдением дом.
Несмотря на то что они были знакомы со студенческих лет, Гейштор первым перешел на официальное "вы", Сераковский, естественно, ответил тем же. Разговор начался с того, как вовлечь в восстание, коль оно начнется, не горстку храбрецов, а весь народ, как повести его за собой.
- Пламенное польское слово об освобождении отчизны - вот наше оружие, пан Сераковский, - выспренно произнес Гейштор.
- А мне кажется, что одни возвышенные слова, не подкрепленные делом, не дойдут до народа. Крестьянам нужна земля.
- Они ее получат... впоследствии, когда мы завоюем свободу.
- Боюсь, что в таком случае мы свободу вообще никогда не добудем. Чтобы завоевать свободу, нужны люди, бойцы, солдаты, то есть те же крестьяне, которые и пойдут за нами не ради наших обещаний, а ради земли. И ее надлежит дать немедленно. Без выкупа.
- Но это же разорительно для землевладельцев, пан Сераковский.
- Я вас понимаю, пан Гейштор. - Голос Зыгмунта звучал насмешливо. Вы слишком дорожите вашими поместьями, вашей землей, чтобы отдать ее крестьянам.
- Вы угадали, пан Сераковский. Если вам нечего отдавать, вы, естественно, предлагаете эту меру. Что касается меня, то я не вижу необходимости пресмыкаться перед хлопами.
Они помолчали.
- Учтите, - продолжал Гейштор, - что я не одинок в своем мнении. В Центральном Национальном комитете есть люди, которые стоят на той же позиции, что и я. - Он произнес это с гордостью и свысока посмотрел на Сераковского.
- Это как раз меня и тревожит, пан Гейштор. В Центральном комитете нет единства. Позицию Домбровского, к сожалению, разделяют не все.
- В числе их я! - охотно добавил Гейштор.
- Еще бы! Домбровский - за бесплатное наделение крестьян землей... Его единомышленники считают восстание неизбежным и необходимым, а вы его попросту пугаетесь, пан Гейштор! Вы надеетесь единственно на дипломатическое вмешательство Франции и Великобритании и страшно боитесь, как бы, упаси бог, не прогневать чем-нибудь королеву Викторию и императрицу Евгению...
- А вы, пан Сераковский, хотите крови? - Гейштор брезгливо поморщился.
- Я ее не хочу, но если это будет нужно, отдам ее всю за свободу отчизны! До последней капли!
Потом разговор зашел о помощи польскому делу русских партий, и снова Сераковский не нашел с Гейштором общего языка.
- Я не верю москалям, - сказал Гейштор. - Правда, между ними иногда встречаются неплохие люди, которые, быть может, даже симпатизируют нашему делу, но эти симпатии недолговечны. Когда начнется восстание, они будут нашими врагами. Ведь русское общество, пан Сераковский, испокон веков воспитывается в принципах, не имеющих ничего общего со свободой...
- Помилуйте, - перебил Зыгмунт. - Я отбывал солдатчину вместе с поэтом Плещеевым, который стоял на эшафоте в ожидании казни. Он пострадал за свободу. Я томился в мангышлакской пустыне вместе с потерпевшим за правду малороссийским поэтом Шевченко!
При упоминании о Шевченко Гейштор поморщился.
- О покойниках, правда, принято говорить только хорошее, но я отступлю от правила. Вы попытались сделать Шевченко другом Польши, но из этого ничего не получилось. Этот хохол до самой смерти люто ненавидел и площадно бранил поляков...
- Какая ересь! - воскликнул Сераковский. - Вы благоденствовали в столице или в своем фольварке, а Шевченко десять лет своей жизни отдал за те же убеждения, что и поляки.
- Тех поляков, о которых вы говорите, испортила жизнь вдали от родины, слишком тесное общение с русскими. Там, вдали, они забыли о Польше.
"И этот человек рвется к власти, возможно, именно ему поручат руководство восстанием в Литве", - думал Сераковский. Примирения не получилось.
На душе было тревожно, и только присутствие рядом Аполонии, мысль о том, что он никогда больше не расстанется с нею, несколько ослабляла его тревогу. Пересекли границу; потом был Бреславль, онемеченный польский Вроцлав, на улицах которого уже не слышалось польской речи, а в гостинице, на немецкий манер, предлагали, несмотря на жару, пуховые одеяльца-перинки.
Затем они переехали в Познань, где Сераковский работал в библиотеке, оттуда - в скучный и какой-то провинциальный Берлин. Город нисколько не изменился с прошлого года: напротив гостиницы, где они остановились, те же фланирующие по Тиргартену праздные пары, те же почтительные взгляды, которые бросают обыватели на статую короля Фридриха-Вильгельма III в сапогах с заплатками.
Аполонии часто приходилось оставаться одной, Зыгмунт то работал в архивах, то уезжал из города, чтобы осмотреть какую-либо превращенную в тюрьму крепость. Вернувшись, он подробно рассказывал обо всем жене.
- Нет, ты только представь себе, - говорил он, по обыкновению горячась, - в нижнем этаже, где живут страдальцы арестантской роты, невероятная, прямо-таки потрясающая сырость, заплесневелые стены, постели всегда сырые, не просыхают, затхлый воздух... А над ними, на втором этаже, эта глухая скотина - начальник тюрьмы устроил цейхгаузы - чтобы не портились казенные вещи!..
Однажды им удалось поехать вместе в маленькую саксонскую деревушку с древним замком, в котором разместился исправительный дом для женщин. Высокая четырехместная карета, запряженная четверкой сильных лошадей, по две в ряд, везла их мимо ухоженных сосновых лесов и тщательно обработанных полей. Кучер в ботфортах и высокой шляпе, с бичом в руке, пронзительно трубил в рог, извещая о приближении своего экипажа.
Мрачная громада красного замка казалась чем-то инородным среди холмов, поросших лесом, и пахучего луга, на котором, позвякивая колокольчиками, мирно паслось стадо коров.
По тюрьме их водил угрюмый, молчаливый пастор. Сераковский привык в русских тюрьмах к ругани, крикам, стуку, и его поразила здесь гнетущая, мертвая тишина. Мимо ходили, словно тени из другого, загробного мира, похожие одна на другую женщины с одинаково серыми лицами и отсутствующими взглядами, в одинаковых платьях из грубой материи.
Заключенные казались немыми, и это было близко к истине - им не разрешали разговаривать. Женщине, нарушившей запрет первый раз, надевали на ноги кандалы и прицепляли к ним деревяшку двадцати фунтов весом. За второе нарушение молчания полагался арест в одиночной камере. Пастор открыл одну из них, совершенно темную, без окна. Слабое пламя зажженной свечи позволило увидеть стул, покрытый сплошь зубцами и составлявший всю обстановку каземата. Такими же зубцами были утыканы стены, дверь, пол. Из дальнего угла послышался тихий стон - там стояла женщина в брюках и куртке с висячими замочками, чтобы наказанная не могла снять и подложить под себя одежду.
- За третье нарушение, - пояснил пастор, - полагается такая же камера, но только шипы в ней более острые. Желают ли русские господа посмотреть эту камеру?
- Нет, нет, святой отец! - испуганно вскрикнула Аполония.
Она вышла из замка, ошеломленная тем, что ей пришлось увидеть.