Анри Сен-Симон - Мемуары. Избранные главы. Книга 2
В дни, когда королю очищали желудок, а происходило это примерно раз в месяц, слабительное он принимал в постели, потом слушал мессу, на которой присутствовали только священники и те, кто имел право входа. Монсеньер и королевское семейство являлись проведать его на несколько секунд, затем приходили занимать его беседой герцог Мэнский, граф Тулузский, который оставался ненадолго, и г-жа де Ментенон. В кабинете, двери которого были открыты, находились только они и внутренние слуги. Г-жа де Ментенон сидела в кресле у изголовья кровати. Месье тоже иногда садился в него, но до прихода г-жи де Ментенон и обычно после того, как она уходила; Монсеньер и остальные члены королевского семейства во время своего краткого визита стояли. Герцог Мэнский, сильно хромавший, проводил там все утро и, когда не было никого, кроме г-жи де Ментенон и его брата, усаживался возле кровати на табурете. Тогда-то он и развлекал их обоих, и часто ему удавалось их рассмешить. Около трех часов король обедал в постели, и при этом присутствовали все придворные, потом вставал, и тогда оставались только имеющие право входа. Затем он переходил в кабинет, проводил совет, после чего обыкновенно шел к г-же де Ментенон, а ужинал в десять при большом куверте.
Мессу король пропустил лишь однажды в жизни, когда был с армией в большом походе, не пропускал он и постов, за исключением тех редких случаев, когда у него случалась серьезная болезнь. За несколько дней до поста он при одевании обращался с речью, в которой говорил, что сочтет крайне предосудительным, если кому-либо под каким угодно предлогом будут подавать скоромное, и поручал великому Прево следить за этим и докладывать о нарушениях. Кроме того, он требовал, чтобы те, кому дозволено в пост скоромное, ели понемножку вареного или жареного мяса, но не смели есть вместе; никто не дерзал нарушать эти запреты, так как сразу же испытал бы последствия этого. Запреты эти распространялись и на Париж, где за соблюдением их следил начальник полиции и отчитывался перед королем. Последние десять-пятнадцать лет своей жизни король не соблюдал пост полностью: он постился сперва четыре, а потом три дня в неделю и четыре последних дня страстной недели. В те дни поста, когда он ел скоромное, его обед за очень малым кувертом был весьма ограничен, вечером подавался только легкий ужин, а по воскресеньям только рыба; вообще в такие дни подавалось не больше пяти-шести скоромных блюд и ему, и всем, кто ел за его столом. В страстную пятницу за большим кувертом утром и вечером подавались только овощи, не было даже рыбного ни за одним столом. Король редко пропускал проповеди в рождественский и великий пост, говел на страстной неделе, не пропускал служб в большие праздники, всегда участвовал в обоих процессиях со св. дарами, в процессии в день ордена Св. Духа и в успение Богородицы. В церкви он был крайне благочестив. Во время мессы все должны были преклонять колени, когда возглашалось «ЗапсШз», и не вставать, пока священник не примет причастие, и если король слышал во время мессы шум или видел, что кто-нибудь болтает, то бывал очень недоволен. Он почти не пропускал вечерни по воскресеньям, часто бывал на них по четвергам и всегда на неделе, предшествующей причастию. Причащался он пять раз в год, всегда с цепью ордена Св. Духа, в брыжжах и мантии; в страстную субботу — в приходской церкви, а в канун троицы, в успение, после чего слушал большую мессу, в канун дня поминовения и в сочельник — в дворцовой церкви; после причастия он всегда прослушивал малую мессу без музыки, а потом возлагал руки на недужных. В день причастия он ходил к вечерне, а после вечерни занимался у себя в кабинете вместе с духовником распределением свободных бенефиций; крайне редко случалось, чтобы он жаловал бенефиции в какой-нибудь другой день; назавтра же после причастия он ходил к большой мессе и к вечерне. В рождество он ходил к заутрене и к трем полуночным мессам, они служились в придворной церкви с музыкой, и это было великолепное зрелище; на следующий день — к большой мессе, к вечерней мессе и вечерне. В страстной четверг он прислуживал беднякам за обедом, после легкой закуски лишь ненадолго заходил к себе в кабинет и отправлялся поклониться святым дарам, а затем сразу же ложился спать. Во время мессы он перебирал четки, читая «Pater noster»[166] и «Ave»[167] — других молитв он не знал, — и вставал с колен только при чтении из Евангелия; на больших мессах он садился в кресло, только когда было положено сидеть. При отпущении грехов он пешком обходил церкви и ограничивался лишь легкой закуской во все постные дни и в те дни великого поста, когда не ел скоромного.
Кафтаны он носил разных оттенков коричневого цвета с небольшой вышивкой, но никогда они не были расшиты сверху донизу; из украшений — иногда золотые пуговицы, иногда отделка черным бархатом. Под кафтан всегда надевал суконный или атласный камзол красного либо синего цвета, открытый, с обильной вышивкой. Никогда он не носил перстней и драгоценных камней, кроме как на пряжках башмаков, подвязках и шляпе, отделанной испанскими кружевами и украшенной белым пером. Голубую орденскую ленту всегда носил под кафтаном, за исключением свадеб и тому подобных торжеств, когда надевал поверх кафтана очень длинную ленту, украшенную драгоценными камнями стоимостью миллионов восемь-десять. Он был единственным среди королевского семейства и принцев крови, кто носил орденскую ленту под кафтаном, и очень немногие кавалеры ордена подражали ему в этом; сейчас же мало кто носит ее поверх, а честные кавалеры ордена стесняются ее носить от стыда за своих собратьев. До производства 1661 г. включительно все кавалеры ордена надевали парадное одеяние в каждый из трех торжественных дней ордена, в нем они выходили на раздачу милостыни и причащались. Король упразднил парадное одеяние, раздачу милостыни и причащение. Генрих III установил их из-за Лиги и гугенотов.[168] Правду сказать, общее, публичное и пышное причащение, предписанное придворным, трижды в год по определенным дням превратилось в чудовищный и весьма опасный обряд, и его следовало отменить; но что касается раздачи милости, являвшей собой величественное зрелище, в которой теперь участвует один король, то ее не следовало упразднять, а равно и парадного одеяния ордена, которое теперь надевают лишь в дни приема новых кавалеров, да и то чаще всего только новопринимае-мые; это лишило церемонию всей ее красоты. Относительно же трапез с королем в трапезной уже рассказывалось,[169] что послужило причиной их упразднения.
Даже после смерти Иакова II не проходило двух недель, чтобы король не съездил в Сен-Жермен. Сен-Жерменский двор приезжал и в Версаль, но чаще всего в Марли и обыкновенно к ужину; их приглашали на все торжества и празднества, они не пропускали ни одного, и на каждом их встречали со всеми почестями. Оба короля уговорились, что выходить навстречу и провожать друг друга они будут до середины апартаментов. В Марли король принимал и встречал их в дверях малого салона со стороны Перспективы, при проводах — стоял, пока они не спустятся с лестницы и не рассядутся в портшезы; в Фонтенбло он встречал их наверху подковообразной лестницы, после того как согласился не выезжать им навстречу и не провожать до леса. Ничто не могло сравниться с заботливостью, вниманием и учтивостью, какие король выказывал к ним, с величественным и галантным видом, с каким он их встречал каждый раз, но об этом, впрочем, уже рассказывалось много выше. В Марли они с четверть часа пребывали в салоне, стоя среди придворных, после чего следовали к королю либо к г-же де Ментенон. Король никогда не заходил в салон, разве только мимоходом, во время балов или на минутку, чтобы взглянуть, как идет игра у молодого английского короля или у курфюрста Баварского. Празднования дней рождения и тезоименитства короля и членов царствующего семейства, свято соблюдаемые при всех европейских дворах, были неведомы при дворе Людовика XIV; их никак не отмечали, и они ничем не отличались от прочих дней в году.
О Людовике XIV сожалели только его внутренние слуги, еще некоторые люди и главари партии, затеявшей дело о Булле. Его наследник был еще слишком мал, Мадам испытывала к нему только страх и чувство почтения, герцогиня Беррийская не любила его и надеялась править, у герцога Орлеанского не было поводов оплакивать его, а те, у кого они были, не сочли себя обязанными это делать. Г-жа де Ментенон после смерти дофины тяготилась королем, не знала, чем с ним заниматься и как его развлекать; эта принужденность еще трикратно усилилась, потому что он стал больше времени проводить у нее или в поездках с нею. Ее здоровье, дела, ухищрения, при помощи которых она сделала, а если выражаться определеннее, вырвала все для герцога Мэнского, неизменно приводили короля в скверное настроение, а иногда вызывали резкости по отношению к ней. Она добилась всего, чего хотела, и потому, что бы она ни теряла, утрачивая короля, она испытывала лишь облегчение и на иные чувства была не способна. Скука и пустота ее последующей жизни породили в ней сожаления, но поскольку в своем уединении она ни на что не влияла, то сейчас не время говорить о ней и о ее занятиях. Читатель уже видел, какую радость испытал, до какого варварского неприличия дошел герцог Мэнский в предвкушении скорого всемогущества. Ледяное спокойствие его брата ничуть не изменилось от смерти короля. Ее высочество герцогиня, освобожденная от всех уз, больше не нуждалась в поддержке короля; перед ним она испытывала лишь страх и стеснение, терпеть не могла г-жу де Ментенон и не питала сомнений насчет расположения короля в пользу герцога Мэнского в их тяжбе о наследстве его высочества Принца; потом ее до конца жизни упрекали, будто у нее вместо сердца кошелек, но в любом случае после смерти короля она почувствовала себя прекрасно и свободно и даже не пыталась притворяться. Удивила меня герцогиня Орлеанская. Я ждал, что- она будет горевать, но заметил лишь несколько слезинок, а их она легко проливала по любому поводу, тем паче что и они скоро иссякли. Ее кровать, которую она очень любила, и сумрак в спальне, который ей тоже был весьма по нраву, на несколько дней стали ее утешителями, но очень скоро занавеси на ее окнах раздвинулись, и она лишь от случая к случаю при воспоминании о покойном изображала скорбь, отдавая дань приличиям. Ну а принцы крови были еще детьми. Герцогиня де Вантадур и маршал де Вильруа поломали немножко комедию, остальные же не затрудняли себя и этим. Правда, несколько старых и не слишком высокопоставленных придворных наподобие Данжо, Кавуа и некоторых других почувствовали себя лишившимися всего, хотя утрачивали не особо высокое положение, и сожалели, что больше не смогут хвастаться перед глупцами, невеждами и иностранцами, расписывая им глубокомысленные беседы и ежедневные увеселения при дворе, угасшем вместе с королем. Люди же, составлявшие двор, делились на два сорта: одни в надежде занять положение, иметь причастность к делам и продвинуться с восторгом понимали, что кончилось царствование, во время которого им нечего был ждать; другие же, изнеможенные тягостным, всеугнетающим игом, более даже игом министров, нежели короля, ликовали, почувствовав свободу; одним словом, у всех было чувство избавления от постоянного принуждения, все с восторгом принимали всякие новшества. Париж, уставший от сковывавшей всех зависимости, вздохнул в надежде на известную свободу и радуясь концу власти стольких людей, злоупотреблявших ею. Провинции, пребывавшие в отчаянии от разорения и упадка, вздохнули и вздрогнули от радости; парламенты и все судейские, подавленные эдиктами и передачами дел в другие инстанции, льстили себя надеждой: первые — вновь вернуть свое значение, вторые — почувствовать себя свободными от гнета. Разоренный, притесняемый, отчаявшийся народ вызывающе недвусмысленно принялся возносить хвалы Господу, исполнившему его самые пламенные желания. Иностранцы, восхищенные тем, что после столь долгих лет наконец-то избавились от монарха, который долго навязывал им свою волю и чуть ли не чудом ускользнул от них, когда они уже были вполне уверены, что он им попался, сдержались и соблюли приличия лучше, нежели французы. Чудесные успехи первых трех четвертей более чем семидесятилетнего царствования и величественная твердость духа сего монарха, поначалу столь счастливого, но в последней четверти своего правления покинутого судьбой, справедливо восхищали их. Они почли за честь для себя воздать ему после смерти то, в чем отказывали при жизни. Ни один из иностранных дворов не выказал радости, все состязались между собой, восхваляя его и делая все, чтобы почтить его память. Император[170] надел по нему траур, как по отцу, и, хотя Людовик XIV умер чуть ли не за полгода до карнавала, в Вене были запрещены все карнавальные увеселения, и запрет этот строго соблюдался. Чудовищным исключением стал один-единственный бал,[171] нечто вроде гулянья, который французский посланник граф дю Люк устроил по наущению дам, изнывавших от скуки при столь унылом карнавале. Таковая его снисходительность отнюдь не стяжала ему уважения ни в Вене, ни в других столицах, во Франции же сделали вид, что ничего не заметили. Что же до наших министров и интендантов провинций, наших финансистов и всех, кого можно назвать мерзавцами, то они вполне ощутили всю безмерность утраты. Вскоре мы увидим, право или нет было королевство, выражая чувства, которые оно испытывало, равно как вскорости станет ясно, выиграло оно или проиграло.