Анри Перрюшо - Поль Гоген
В том, что его выставка вызовет большой интерес, Гоген не ошибся - он мог убедиться в этом уже в субботу, в день вернисажа. Судьба художника, уехавшего на край света, жившего среди туземцев и по слухам пожертвовавшего ради живописи обеспеченным положением, женой и детьми, возбуждала любопытство публики. Однако, наблюдая за реакцией первых посетителей, Гоген почувствовал сомнение, а вскоре ему пришлось смириться с очевидностью: его таитянские работы вызывали недоумение всех этих мужчин и женщин, которые, покачивая головой и сдерживая смешки, разбирали названия на маорийском языке. Вокруг Гогена толпились его друзья-литераторы - Шарль Морис, Жюльен Леклерк, художники-наби Боннар и Вюйар, они выражали ему свое восхищение. Дега выказал свое, купив одну из картин *. Малларме, этот певец белизны, "чистых ледников эстетики", восхищался ясными красками картин: "Непостижимо, - говорил он, - как можно вложить столько тайны в такую яркость". Но, несмотря на эти восторги, Гоген понимал, что провалился. А он-то был уверен, что публика сразу оценит его таитянские картины и он получит наконец признание, которое положит конец его заботам, нищете и горестям, бессмысленной погоне за деньгами, разлуке с семьей. Но он уже понял, что этого не будет. Довольно было прислушаться к разговорам вокруг. Его не понимали. Его не приняли. "Red dog!" в ужасе восклицала какая-то англичанка, показывая на одну из картин. Виданное ли это дело - красные собаки, синие деревья? "Из рук вон плохо и бессмысленно!" - заявил доктор де Беллио.
* Когда Дега уходил с выставки, Гоген, желая выразить ему благодарность за хлопоты у Дюран-Рюэля, снял с карниза резную трость и сказал художнику: "Вы забыли вашу трость, господин Дега".
Жребий был брошен - Гоген проиграл. Появившаяся 14 ноября статья Мирбо уже не могла изменить отношения публики. "Если хотите позабавить ваших детей, сводите их на выставку Гогена, - писали газеты. - Они посмеются, глядя на раскрашенные картинки с изображением четвероруких самок, возлежащих на биллиардной сукне, которые еще расцвечены туземными словечками". Моне и Ренуар не скрывали своего враждебного отношения. Писсарро, посетивший выставку одним из последних, обвинил Гогена в том, что он "ограбил дикарей Океании", и напрямик заявил художнику, что манера, в которой написаны его таитянские картины, ему не принадлежит.
Гоген безмолвно присутствовал при крахе своих мечтаний. Его снедала тоска. Серовато-зеленые глаза ("глаза человека с планеты Марс" - по выражению Ван Гога) все глубже прятались под тяжелыми веками. С болью в сердце смотрел он на свои картины. Насмешки, издевки не могли поколебать его уверенности. Никто, ничто, никакой провал не разубедит его в том, что его произведения хороши, что он "величайший художник нового времени". Он страдал, замыкаясь в горделивой неприступности. Больше чем когда бы то ни было, он требовал всего или ничего. Высокомерно и презрительно он отвергал предложения любителей живописи, которые просили его сделать скидку. Такое поведение возмущало Дюран-Рюэля, оскорбляя в нем не только коммерсанта, но в первую очередь человека. Богатый буржуа, католик, благомыслящий консерватор, сторонник старых традиций ("ваша ужасная Революция" - говорил он о событиях 1789 года), Дюран-Рюэль не мог испытывать к Гогену ничего, кроме неприязни. Дело кончилось тем, что он перестал появляться в своей галерее, когда там находился художник.
А Гоген стал теперь щеголять в весьма эксцентрическом одеянии. На седеющих волосах высокая каракулевая папаха, длинный и широкий синий плащ с галуном накинут на коричневый китель. На руках белые перчатки. Он опирался на резную трость с жемчужиной в набалдашнике. Это причудливое одеяние было как бы вызовом Парижу, который его отверг. Разрыв углублялся. "Мне здесь не на что надеяться", - говорил Гоген.
Невзгоды, перенесенные Гогеном за десять лет со времени жизни в Копенгагене, лежали на нем тяжелым грузом. У него уже не было прежних сил, былого задора. В сорок пять лет, с больным сердцем, он чувствовал себя усталым, "почти стариком", и день ото дня у него оставалось меньше энергии для борьбы, все такой же тщетной. Никогда не добиться Гогену того, к чему он стремится. Никогда не будет у него уверенности в завтрашнем дне. Никогда не сможет он с торжеством объявить жене, что победил, и их совместная жизнь снова наладится. Никогда! "Прошу тебя не забывать, что у тебя есть дети", сухо твердила ему Метте, упорно требуя половины орлеанского наследства, а формальности с его получением затягивались. Гоген потерпел поражение на всех фронтах. Иногда, в гостях у Мориса, глядя на играющую в доме девочку, художник гладил ее светлые волосы и рассказывал о своих собственных детях. Закрыв глаза, он говорил глухим голосом, точно обращаясь к самому себе. Он говорил о них так, как говорят о мертвых. И машинально перебирал локоны девочки. Никогда Гогену не стать снова отцом Алины и четырех сыновей... Никогда! "Дочурка моя",- бормотал он...
"Я не хочу больше видеть европейцев", - признавался Гоген Морису. Будущее было беспросветным, и поэтому в памяти оживали озаренные светом юга острова Океании. В зелени деревьев сверкали красные цветы кенафа, длинные белые цветы панданусового дерева, желтые цветы бурао. По лиственной крыше его хижины скользили ящерицы. Дни и ночи Таити. Души живых и души мертвых. Гоген снова вслушивался в безмолвие таитянской ночи, великое таинственное "по"...
Дега привел на вернисаж в галерею Дюран-Рюэля одного из сыновей Руара 107 и в ответ на расспросы Руара о Гогене напомнил ему басню Лафонтена "Волк и Собака". "Гоген, - сказал Дега, - и есть тот самый тощий волк без ошейника", а "тощий волк" спрашивал себя, не правильней ли будет снова уехать подальше от человеческого жилья на свои уединенные острова.
На выставке были проданы лишь немногие картины. Вырученных денег не хватило, чтобы покрыть расходы. Манци, который, не раздумывая, заплатил за "Иа Орана Мариа" две тысячи франков, остался исключением. Но и Манци внес только третью часть суммы в задаток. Метте, куда более ловкая коммерсантка, чем Гоген, предполагала, что выставка принесет гораздо больше денег. Смягчившись, она приглашала мужа в Копенгаген и заставила Алину написать отцу письмо, в котором девочка спрашивала, много ли картин он продал.
"Увы, нет, - отвечал ей Гоген, - иначе я с большим удовольствием послал бы вам какие-нибудь хорошенькие подарки, чтобы они украсили вашу рождественскую елку. Не сердитесь на вашего отца, бедные мои дети, за то, что в доме мало денег; придет время, когда вы, быть может, узнаете, на чьей стороне правда".
Отношения Гогена с женой становились все более натянутыми. В большей части писем, которые он получал из Копенгагена, содержались одни только раздраженные требования денег из наследства дяди Зизи. "Как ты можешь думать, что я получил деньги и не посылаю их вам?". Гоген терпеливо объяснял жене, что выплата наследства задерживается, что придется еще подождать, что сам он кое-как перебивается, делая долги, но все это не производило на Метте ни малейшего впечатления. Гогена начали раздражать эти "бесконечные причитания, от которых толку нет, а вреда много". Тем более что он был в отнюдь не подходящем настроении, чтобы их выслушивать. Его любовь выстояла против всех испытаний, которые ему пришлось пережить за десять лет. Несмотря на резкие слова, которыми они обменивались с Метте, несмотря на обоюдное молчание - а оно было самым горьким, - образ любимой женщины сохранился в сердце Гогена почти без изменений. Теперь этот образ рушился. Гоген увидел Метте не такой, какой он ее любил, а какой она была на самом деле - холодной, черствой, неспособной на душевное движение, не продиктованное личной, причем самой непосредственной, выгодой. С тех пор как Гоген высадился в Марселе, его отношения с женой доказывали ему, как беспочвенны были иллюзии, которыми он тешил себя десять лет. Метте его не любила. Его охватывало чувство одиночества - безысходного одиночества. Действительность снова обманула его мечты. И на этот раз особенно жестоко. Потому что на этот раз он был ранен в самое сердце. Рухнул мир его чувств. Крах был полным.
С каждой неделей тон переписки с женой становился резче. В ответ на очередные вопли Метте он написал: "Поскольку ты недавно заявила мне, что я должен выпутываться сам (мне это слишком хорошо известно), и указала, как с помощью моего товара (а он весь находится у тебя), - я позволю себе принять меры предосторожности, чтобы в будущем со мной не могло случиться то, что случилось по приезде в Марсель". И все же он обещал послать Метте тысячу франков "в свое время", а позже прислать еще. Но он поставил условием, чтобы она "точно" сообщала ему обо всех своих сделках с картинами. До сих пор ему так и не удалось добиться от нее списка произведений, какие она продала, и хотя недоверие было совершенно не в его характере *, ему пришлось признаться самому себе, что Метте ведет себя по отношению к нему не только недружелюбно, но и неискренно. Однако датчанка не собиралась ни в чем отчитываться мужу и упрямо, яростно продолжала требовать свое.