Валентин Вишневский - Запах атомной бомбы. Воспоминания офицера-атомщика
В госпитале мне сильно повезло: начальником отделения, в которое я поступил, была майор медицинской службы Анна Осиповна Варшавская, моя землячка. Это была красивая брюнетка — женщина энергичная и остроумная. При первом разговоре она вспомнила Харьков, Холодную гору и даже мою родную Нижнюю Гиевку. Она заканчивала наш медицинский институт и тоже когда-то получила распределение в армию.
— Что же вас беспокоит, Валентин? — спросила она меня.
Уже это обращение по имени настраивало на неформальное общение, которое продолжалось во время всего срока пребывания в госпитале.
— Кроме того, что написано в направлении, ничего.
— Пока ничего страшного я здесь не нахожу. Пройдете обследование, подлечитесь и можете снова возвращаться на службу, — обнадежила Анна Осиповна.
— А вот этого мне как раз и не хотелось бы.
— Вы что — хотите демобилизоваться? — удивленно спросила она. — Сейчас, когда идет сокращение армии на миллион двести тысяч человек, это не проблема. Но сначала подлечитесь, а уж потом будем думать, что с вами делать.
И началось лечение того, что меня никогда не тревожило, что я никогда не ощущал. А так как лечебные процедуры, принимаемые лекарства и предписания были необременительными и общеукрепляющими, то я охотно провел положенный срок пребывания в госпитале.
Я не буду описывать этот месяц, наполненный интересными сопалатниками, госпитальными радостями и тревогами, специфическим больничным фольклором. Главное то, что когда срок прибывания в госпитале закончился, и я предстал перед медицинской комиссией, решение ее меня полностью удовлетворило. Врачебно-медицинская комиссия госпиталя постановила, что я негоден к службе в армии в мирное время и ограниченно годен в военное время.
Со свидетельством о болезни, утвержденном председателем ВВК Московского военного округа полковником медицинской службы Борштенбицером, я поспешил в Управление.
— Ну что, служить будешь? — с порога спросил меня полковник Грачев.
— И рад бы служить, да здоровье не позволяет, — ответил я ему в тон. — Негоден в мирное время и ограниченно годен в военное время.
— Что я тебе говорил? — обратился Грачев к майору Орлову. — Этот не пойдет по «два по двести и — миллион двести», этот выбрал самый правильный путь — болезнь. Что же, лейтенант, ты добился своего. Отправляйся в часть и жди приказа о демобилизации.
Впервые в парадной форме. 1956 г.
Был октябрь месяц, наступали холода, а мои зимние вещи — шинель, шапка, шарф — оставались все еще в Харькове. Получив проездные документы, я перед отправлением в часть решил съездить домой.
В Харькове провел несколько дней, повидался с друзьями, родственниками и даже успел погулять на свадьбе у Нонны, подруги сестры. Потом еще пару дней вместе с Борисом Бабаком развлекался в Москве.
В часть поехал в начале ноября. В поезде встретил полковника Ныркова, возвращающегося из командировки. Сидит, забившись в угол, в фуражечке и белом шарфике и дремлет.
— Ну, как здоровье, как глаза? Вылечил? — спросил полковник.
— С глазами все более или менее в порядке, сейчас не беспокоят, а вот с легкими обнаружились проблемы. Все это, вместе взятое, помогло мне уйти в запас.
— Так вы что же, демобилизовываетесь? — оживился Нырков. — Поздравляю! А пока не придет приказ о демобилизации, будете работать у меня. Сейчас очень много работы. Сами знаете, какая сложная международная обстановка…
Не прошло и десяти минут, как мы уже обсуждали события в Венгрии и Польше. В эти дни в Будапешт были введены советские танки. «Белый террор», как называли наши пропагандисты революцию в Венгрии, сменился «красным террором», как стали называть ввод войск венгры.
— Не хотят наши союзники по Варшавскому пакту быть в социалистическом лагере, — бросил я.
— Все они такие, — резюмировал полковник. — Сколько волка не корми — а он все в лес смотрит. Поляки, наверное, до сих пор жалеют, что не вышли на улицы пострелять, а ограничилась только разгоном колхозов и МТС. Я был в Польше, видел, как там крестьяне жили. Крепко жили — без колхозов, без бюрократизма на производстве, требующего раздутых штатов, бесконечных отчетов и сводок.
Мне приходилось давать заказ на производство оптической аппаратуры немецкой фирмы «Цейс Икон». Так они нам через шесть месяцев уже выдали продукцию. Да еще какую! И это — на почти разрушенном предприятии. Потому что они дорожат маркой фирмы. А руководство фирмы держит думающих, работающих инженеров и создает им все условия для того, чтобы они хорошо работали и безбедно жили. И не на словах, как у нас, а на деле. Верите, они после выпуска первой партии продукции созвали совещание и спросили нас, заказчиков, какие будут пожелания и претензии. Мы только переглянулись, такого с нами еще не случалось. Производство само предлагало сделать улучшения без напоминаний. А у нас производство стремится как-нибудь сплавить свою продукцию. Вот здесь военная приемка и нужна…
Далее полковник затронул больную для него тему — пенсии:
— Самое страшное то, что у нас нет ничего твердого. Можешь служить-служить, установят тебе пенсию, а через год возьмут и срежут, а то и просто снимут.
В заключение дед совсем разоткровенничался:
— А сейчас занялись искоренением культа личности: культ искореняем, а аппарат, создающий этот самый культ, не трогаем.
Так мы с ним всю дорогу и проговорили, сперва в поезде, потом в Валдае в ожидании автобуса. И это говорил тот, кому меньше всего следовало быть недовольным.
* * *По приезде на объект я пошел к Филиппову и вручил ему бумагу из отдела кадров от Чудина. В ней сообщалось, что такой-то «находясь на излечении в госпитале был комиссован и признан негодным для службы в кадрах Советской Армии». Предлагалось выслать мое личное дело в Главк для оформления приказа о демобилизации.
Несколько дней занимался у полковника Ныркова документацией: вносил исправления в формуляры и инструкции. А потом настали снова горячие денечки: сборка изделий, их проверка и подготовка к отправке. Участились ночные работы по погрузке контейнеров на железнодорожные платформы.
Я продолжал ходить на работу, но отношение ко мне заметно изменилось. Для тех, кто хотел уволиться из армии, я стал авторитетом и советчиком. Для тех, кто боялся такого увольнения, был мишенью шуток и злословий. Начальство предпочитало просто меня не замечать. Правда, почему-то я стал интересовать бухгалтерию, где у меня сделали какие-то вычеты из зарплаты. Вспомнила обо мне и комсомольская организация, на учет в которой я не спешил становиться. За это меня вызвали на комсомольское бюро, комсорг Фаломеев и извиняющимся тоном сказал:
— Вишневский, получено указание вынести тебе взыскание за то, что ты несколько месяцев не становился на комсомольский учет. Мы понимаем, что с выговором уходить на гражданку тебе ни к чему, но и ты нас пойми — указание мы должны выполнить. Какие есть предложения?
— Давай влепим ему выговор без занесения в личное дело, — предложил один из членов бюро. — И начпо удовлетворим, и Валентину его комсомольские документы не подпортим.
Выговор был проголосован единогласно, и все мы дружной компанией пошли в общежитие.
Надо сказать, что со времени разоблачительного выступления Хрущева на XX съезде КПСС, партийная и комсомольская работа в армии как-то сникла и потускнела. События, связанные с разоблачением культа личности Сталина, в странах социалистического лагеря и внутри самого Союза были намного значительней и интересней, чем анемичная работа военных политработников.
Наш сокурсник по Багерово Михневич писал из Свердловска о волнениях студентов политехнического института. На комсомольской конференции один из студентов-физиков выступил с критикой существующей формы демократии в комсомоле, партии, на выборах в Верховный Совет. Было сказано немало резких слов о жизни в колхозах, о беспаспортных селах, о фиктивных трудоднях. И его многие на конференции поддержали. Этот случай получил широкую огласку и стал темой особого разбирательства в обкоме партии, а потом — и ЦК КПСС. Но разбирательство это было направлено не против недостатков, отмеченных выступающими, а против самих докладчиков.
Аналогичные события происходили и в других вузах, творческих союзах и предприятиях. Смутные отголоски о них просачивались в газеты, которые по-прежнему были «органами», а не средствами информации.
Закрытое разоблачение культа личности на XX съезде КПСС открыло шлюзы для потока обвинений не только Сталина, но и всей партийно-государственной системы. Власть не была готова и не хотела разобраться в истинных причинах культа личности. Была выдвинута официальная интерпретация сталинского режима. Она сводилась к личностному фактору и выводила из-под удара как партию и систему в целом, так и новых руководителей страны. Этого было явно недостаточно, что особенно остро ощущала молодежь. На одном из собраний в Институте физики молодой ученый Орлов прямо заявил: «Чтобы культ личности не повторился, необходима гласность и демократизация как партии, так и общества».