Михаил Лобанов - Оболганная империя
Было это летом или, быть может, осенью 1958 года. Я приехал тогда в Ростов от газеты "Литература и жизнь" на собрание местных писателей (в преддверии Учредительного съезда писателей РСФСР). Из разговора с Анатолием Калининым, всегда благоволившим ко мне, узнал, что Шолохов находится сейчас в Ростове, и если я хочу, то могу увидеться с ним завтра в одиннадцать часов в гостинице "Дон". "Если хочу!" Помню, как, будучи студентом Московского университета, впервые прочитал "Тихий Дон". Я был потрясен силою изображения, тем, что в наше время живет такой великий писатель. И вскоре, уезжая на каникулы из Москвы в Ростов, где жил мой дядя, глядя к концу пути из окна поезда на движущуюся донскую степь, я все думал о Шолохове, все, казалось, на этой земле соединялось с ним. И, кстати, из-за "Тихого Дона" я после окончания Московского университета поехал работать в Ростов, в редакцию газеты "Молот", но, к сожалению, из-за скрутившей меня болезни, туберкулеза легких, не удалось, как хотелось бы, поездить по хуторам и станицам легендарной земли.
И вот встреча с Шолоховым. "Устроивший" мне ее Анатолий Калинин сам по какой-то причине не пришел, были М.Никулин, А.Бахарев, кто-то еще из местных литераторов. Когда мы вошли в номер, сидевший за столом с каким-то человеком Шолохов поднялся с места, поздоровался с каждым из нас и пригласил садиться. Я, казалось, ничего не видел и не замечал, кроме этого знакомого по портретам лица, поразившего меня своим немного стеснительным, застенчивым выражением. За столом продолжался прерванный нашим приходом разговор Шолохова с соседом, как я понял, земляком-казаком. Говорили они о чем-то хорошо известном тому и другому, казак "шутковал", рассказывая историю, случившуюся со станичником. Шолохов слушал, наклонив голову, улыбаясь, подзадоривая рассказчика вопросами.
Официантка принесла на подносе тарелки с бутылками, но мне было не до угощения. Сам Шолохов ничего не ел, изредка потягивал шампанское из фужера, перебрасывался шутками с Никулиным: оба называли друг друга "Мишами", старший по возрасту Никулин, у которого была какая-то история с белыми в гражданскую войну, держался независимо, ответил громким смехом на дружеский намек Михаила Александровича на его прошлое.
Когда Шолохов говорил, он делал перед собою руками характерные жесты, как будто лепил слова. Я знал, что дед писателя выехал на Дон из наших рязанских мест, и сказал, что мы, рязанцы, считаем его, Михаила Александровича, своим земляком.
- Я казак, - отвечал Шолохов.
Разговор за столом большей частью был "донской", завеселевший шолоховский земляк не держался норм в казацких выражениях, раз и Шолохов употребил крепкое словцо, но сказано это было не вульгарно, не пошло, а с каким-то сдержанным изяществом. Вступать в "казацкий" разговор в присутствии Шолохова мне было трудно. Сидя рядом с ним, я изредка выбирал момент, задавал ему вопросы. Тогда я увлекался романом Леонида Леонова "Русский лес" и мне было интересно знать отношение Шолохова к писателю. Шолохов рассказал мне, как вместе с Леоновым они были на каком-то конгрессе мира, если не ошибаюсь, в Варшаве. Приходит к нему вечером в номер Леонов. Начинает жаловаться: культура не спасла человечество от войны, от газовых камер. Что может сделать хрупкое вещество культуры перед силами зла. Зачем жить. Шолохову надоело слушать, он говорит: иди-ка ты, Леонид, спать. Этот шолоховский рассказ напомнил мне одно место из "Русского леса" (написанного уже после того разговора писателей). Там перед Вихровым открывается в ночной исповеди гостящий у него на лесном кордоне Чередилов: зачем корпеть над наукой, все равно помрешь, зачем жизнь? Вихров в конце концов отвечает на это: "Когда человеку дарят солнце, неприлично спрашивать, к чему оно", - и отправляется спать на сеновал. Послужило ли "прототипом" для этого эпизода в "Русском лесе" то, о чем рассказал Шолохов. Сама по себе эта история любопытна для понимания того, как может трансформироваться жизненный материал в художественном произведении.
Как-то неожиданно появился вдруг в номере солидный человек средних лет, в огромных очках и представился писателю как министр просвещения РСФСР (не помню фамилию). Цель визита выяснилась сразу же: новый, только что назначенный министр просвещения решил, так сказать, освятить именем Шолохова, его статьей, выход какого-то нового педагогического журнала. Михаил Александрович оказал бы огромную услугу делу российского просвещения, если бы высказался по вопросам воспитания молодежи. Шолохов начал объяснять, что сейчас важно для школы, для учащихся, сопровождая свою речь скупыми "лепящими" жестами рук перед собой. Министр слушал его с почтением, поддакивал, кивал головой, но о статье речь больше не заходила.
Странное чувство близости и недоступности испытывал я, слушая Шолохова, глядя на него. Он был рядом, шутил, и вместе с тем каким-то щитом жесткости отделял от себя. Неуместно, конечно, было говорить ему, как велик его "Тихий Дон", но я где-то сказал в этом роде и остро почувствовал, как ему эти слова глубоко безразличны, сколько он слышал их. Что-то глубоко скрытое было в нем.
Пробыли мы у Шолохова часов семь, и все это время было для меня сплошным переживанием. И когда уходили, я не сдержал режущих слез: видно, глубоко засел до этого во мне образ автора "Тихого Дона", овеянный трагизмом времени, что вот и теперь, при этой встрече, в живом Михаиле Александровиче я видел, может быть, того Шолохова. На другой день Анатолий Калинин передал мне, что Шолохов спрашивал обо мне, сказал добрые слова.
Ну вот, что я вспомнил? Никаких особенных подробностей, ничего вроде бы значительного Но для меня это была глубоко психологическая встреча, и такие обычно не повторяются. Случись это позднее, и я был уже не тот, и мое отношение к Шолохову - более трезвое, не столь восторженное. Но я рад, что была именно такая встреча. От нее осталось немного, может быть, запомнившихся фраз, слов, больше внутренней истории моего "я", но это важно, конечно, только для меня.
***С началом моей работы в "Литературе и жизни" у меня неожиданно появились некие доброхоты из пишущей братии. Правда, некоторые из них ненадолго оставались таковыми. Так, один из них по фамилии Вадецкий прямо-таки незаметно для меня вошел в роль моего покровителя. Звонил, приходил в отдел, говорил, что будет рекомендовать меня на работу в издательство "Советский писатель", где только что вышла моя книга "Роман Л.Леонова "Русский лес". Однажды удивил меня рассказом о том, что Леонов в войну, во время эвакуации писателей из Москвы, на какой-то станции будто бы скупил всю бочку меда, не оставил ни грамма семьям других писателей. А вскоре мне пришлось быть свидетелем такой сцены. В Кремлевском дворце проходил съезд писателей, в перерыве бродили в вестибюле взад-вперед именинники события. Рядом со мной оказался Вадецкий. Шел он, переваливаясь, искоса кидая на прохожих ленивый усмешливый взгляд. И вдруг буквально метнулся в сторону. Впереди показался Леонов. Я понял, что мой доброхот не хотел, а может быть, почему-то боялся встречи с ним. Не любила Леонова определенная публика, особенно после появления "Русского леса" с Грецианским, но на отношении ко мне (как автору книги о романе) до поры до времени это не сказывалось.
Искренне доброжелателен ко мне был старик В.Бахметьев, автор нашумевшего в 20-х годах романа "Преступление Мартына". Он заходил ко мне в отдел, рассказывал о писателях старшего поколения. Однажды пригласил меня в гости к вдове писателя В.Я Шишкова, своего друга, по случаю его юбилея. Был здесь артист Бабочкин, исполнитель роли Чапаева, пристально вонзившись хитроватым взглядом в меня, вопросил: "Это вы начальник моей дочери?" (его дочь Наташа работала в нашем отделе газеты "Литература и жизнь"). Рад я был увидеть здесь Кулемина Василия Лаврентьевича, пришедшего с женой. Хороший поэт, обаятельный, внимательный к людям, человек, что испытал я и на себе. Недолго было ему жить после этого вечера: в журнале "Москва", где он работал заместителем главного редактора, была опубликована статья в защиту исторических, культурных памятников, сносимых беспощадно тогда при Хрущеве, и началась травля Кулемина, кончившаяся инфарктом и смертью патриота в сорок лет.
Главным лицом на встрече был, конечно, К.Федин. С трубкой в зубах, казалось, с расчетом на значительность каждого движения, каждого поворота головы, каждого жеста, он занимал общество, преимущественно женщин, светскими историями, шутил с оттенком книжности. Потом, когда расходились, он помогал женщинам усаживаться в такси и только после этого тронулся сам со своим спутником. Я пристроился к ним, и идя с ними по ночной улице Горького, слышал, как говорил Федин: "Вечер потерян, но я не мог отказать (здесь он назвал имя-отчество жены Шишкова - Клавдии Михайловны). Надо стругать, каждый день - стругать, стругать!"