Валерия Новодворская - Мой Карфаген обязан быть разрушен
Он ветрен, как ветер. Как ветер, шумевший в именьи в те дни,
Когда еще Филька-фалетер скакал во главе шестерни.
И жил еще дед-якобинец, кристальной души радикал,
От коего ни на мизинец и ветреник-внук не отстал.
Тот ветер, проникший под ребра и в душу, в течение лет
Недоброю славой и доброй помянут в стихах и воспет.
Тот ветер повсюду: он дома, в деревьях, в деревне, в дожде,
В поэзии третьего тома, в «Двенадцати», в смерти, везде.
Зловещ горизонт и внезапен, и в кровоподтеках заря.
Как кровь незаживших царапин и след на ногах косаря.
Нет счета небесным порезам, предвестникам бурь и невзгод.
И пахнет водой, и железом, и ржавчиной воздух болот.
В лесу, на дороге, в овраге, в деревне или на селе
Такие небесные знаки сулят непогоду земле.
Когда ж над большою столицей край неба так ржав и багрян,
С державою что-то случится, постигнет страну ураган.
Блок на небе видел разводы. Ему предвещал небосклон
Большую грозу, непогоду, великую бурю, циклон.
Блок ждал этой бури и встряски. Ее огневые штрихи
Боязнью и жаждой развязки легли в его жизнь и стихи.
Очень красиво, правда? Хочется броситься, бездна завораживает, ветер поет. Не надо было бросаться. Не надо было слушать. Надо было законопатить все щели. Надо было закрыть все двери. Надо было позвать всех детей домой. Сделать это было некому.
Неплохо это понял и Багрицкий.
Эдуард Багрицкий был отчаянным революционером, и только хроническая астма, которая, по счастью, не выпускала его из четырех стен его маленького домика в Одессе, помешала ему стать каким-нибудь красногвардейцем или чекистом. Он остался поэтом и, пылко все это обожая, достаточно хорошо понял, что происходило. И заметьте, опять-таки все лезвия, все кинжалы, все струи ветра, все вихри и все цунами скрестились на фигуре Александра Блока, на лучшем выразителе бездны. Он был просто полномочным представителем Бездны в России тех лет. Вот что пишет Багрицкий о том, как все это выглядело вначале: «От славословий ангельского сброда…».
Заметьте, ангельский сброд – это даже уже не атеизм, это даже уже не ересь, это какие-то вселенские степени демонизма. Это уже язык Демона, того печального Демона, духа изгнанья, который витал над грешною землей.
От славословий ангельского сброда, толпящегося за твоей спиной,
О Петербург 17-го года ты косолапой двинулся стопой.
И что тебе прохладный шелест крылий, коль выстрелы сверкают по углам,
Коль дождь сечет, коль в ночь автомобили на нетопырьих мечутся крылах.
Блок встречается с цыганкой, она гадает ему по руке. Но линией мятежной рассечена широкая ладонь.
Она сулит убийство и тревогу, пожар, и кровь, и гибельный конец,
Не потому ль на страшную дорогу октябрьской ночью ты идешь, певец?
О широта матросского простора, там чайки и рыбачьи паруса,
Там корифеем пушечным «Аврора» выводит трехлинеек голоса.
Еще дыханье! Выдох! Вспыхнет, брызнет ночной огонь над мороком морей.
И если смерть, она прекрасней жизни, прославленней, чем тысяча смертей.
Никогда не повторяйте ту пошлость, что русская интеллигенция не ведала, что творила, не знала, на что она шла. Она все прекрасно знала. Она была очень хорошо образована. Она была эстетически одарена. Она тонко чувствовала. Она прекрасно знала, куда она идет и куда она тащит страну. Она полюбила бездну, она слушала голоса бездны. Она хотела низвергнуться в бездну. Ей было интересно. Она была заражена эстетической заразой в прямом и переносном смысле этого слова. Это была даже не корь, это была чума. Чума любопытства, чума пустозвонства, чума чистого эскапизма, эстетизма, экспрессионизма, символизма. Они сделали Россию строчкой и персонажем своего стихотворения и очень легко пожертвовали завтрашним днем этого персонажа. Они про сто утопили Россию, как котенка. Они сделали это сознательно. Они бросились в бездну, прижимая к груди Россию.
Поэты, большевики, философы, начиная с Мартова и кончая юным Бухариным, который тоже очень внимательно читал Блока… Владимир Ильич среди них был главным реалистом, он как-то еще корректировал их поэтические терзания и поэтические подъемы и подгребал их в чисто политическое русло: где вилочкой, где лопатой. Без него они и вовсе бы в овраг ушли. (Например, время богостроительства Луначарского).
На сцене совершалось захватывающее действо, равного которому не было в мире. А где-то там, за кулисами, очень грамотный политический деятель выстраивал партию, которая могла уничтожить всю человеческую жизнь. Это было легко, потому что Ленин создал идеальное орудие. Большевики были тонко отточенным ножом, который легко вошел в кусок масла. Россия была куском масла. Мягким куском масла, не готовым сопротивляться никакому внешнему воздействию. Россия несла в себе пять традиций. Ей не на чем было укрепиться, не на чем было устоять, она рассыпалась на части и поддалась, когда в нее вошел этот нож. Этот нож повернули, и все цивилизационные системы были сломаны в один день. Тут же стали создаваться новые системы.
Но сначала был последний акт фарса под названием «Учредительное собрание».
Восемь месяцев Россия жила в республике. Это были восемь месяцев сплошных ошибок со стороны правых и очень успешных действий со стороны левых. Правое масло – и левый нож. Они лежали рядом, и они были абсолютно не равноценны и не сопоставимы.
После того, как все обрушилось, буквально все начинают делать ошибки. Начиная с Николая, который ничего лучшего не придумал, как отречься от престола и устраниться. Правые (те самые правые, которые якобы сильно любили допетровскую Русь) склоняли его к отречению. Так было проще. Левые не имели к нему доступа в этот момент, они не могли его ни к чему склонять, потому что вообще не хотели с ним разговаривать. Амок.
То, что происходит в эти восемь месяцев, можно назвать амоком. Это безумие. Самое настоящее безумие. Потому что когда брат царя надевает красный бант и является присягать Временному правительству, – это, безусловно, опасное безумие и само убийство.
Учредительное собрание – это один из самых опасных мифов нашей истории. И это, к сожалению, еще не изжитый миф, потому что всем вечно казалось (и кажется, и еще долго будет казаться), что народ, собирающийся на Земском соборе или в Учредительном собрании, учреждает свободу. Это отнюдь не так. Народ учреждает вовне то, что у него внутри. Если у народа внутри нет свободы, а только одна ярость «благородная» вскипает, как волна, то начинается война народная, гражданская война. Не будет никакой свободы. Великая Хартия вольностей и Палата Общин могли быть результатом Собрания англичан, но не россиян. У нас были очень слабые, запуганные правые, которые стыдились самих себя и были неисправимыми народниками, потому что обожествляли народ и считали своим долгом служить ему, даже когда он был не прав. Они всегда соглашались с ним, потому что не соглашаться было неприлично. Никто не брал на себя смелость назваться антинародной партией, хотя именно в 1917-м году нужны были антинародные партии. Тем не менее, никто на это не пошел.
Учредительное собрание могло только зафиксировать непоправимо антилиберальное, несвободное, хаотическое, антиинтеллектуальное состояние общества. Оно могло подвести итог общественному безумию. Общественного разума не было. Общественный разум – это понятие, которое зиждется на индивидуальных разумах. В России этого просто быть не могло. У нас то самое вожделенное Учредительное собрание, о котором Зинаида Гиппиус пишет такие замечательные слова, что просто плакать хочется, стало бедой.
«Наших дедов жертва священная, наших отцов мечта вожделенная, наша молитва и воздыхание – Учредительное собрание – что же мы с тобой сделали?»
Ничего не сделали. Собрали и разогнали. А лучше бы не собирали вообще. Потому что это Учредительное собрание зафиксировало абсолютную неготовность общества к жизни на основах свободы. И ничего другого зафиксировать оно не могло. Самое интересное, что в тот момент, когда Учредительное собрание приступило к своему первому заседанию, гражданская война в России уже шла. То, что потом произошло, было закономерным итогом. Никакие правые в Учредительное собрание не попали, потому что партия кадетов была в этот момент уже разогнана. Партия кадетов уже была уничтожена и обречена. Шингарев и Кокошкин уже были убиты.
Это даже не беда русской интеллигенции. Это преступление русской интеллигенции. Керенский был левым демагогом, очень похожим на Григория Явлинского. Таким же подкованным, таким же речистым, таким же способным и честолюбивым – и таким же абсолютно безответственным. Григорий Явлинский – это, в какой-то степени, последователь, эпигон и новое воплощение знаменитого Керенского в ситуации конца XX века, только пока не все от него зависит (то есть практически ничего от него еще не зависит). А вот от Керенского зависело многое. Он мог одним движением, совершенно неощутимым, незаметным движением руки повернуть руль и вправо, и влево. Он направил страну на рифы. Он тоже сделал это совершенно сознательно. У них была возможность спастись. Они ею не воспользовались. У них был Корнилов. Они могли довериться Корнилову, призвать его в Петроград, дать ему подавить охлократический бунт.