Иса Гусейнов - Судный день
Тронный зал был полон людьми: здесь были высокосановные сеиды, ученые-богословы, военачальники, чиновники и купцы. Вдоль стен, у мраморных колонн, у трона шаха стояли джандары - телохранители со своими легкими, обрамленными серебряной насечкой щитами и мечами; справа от шаха стоял кази Баязид, слева - шейх Азам; визири, принцы, багадуры, звездочеты, врачи, поэты, окружив полукругом трон, в напряженном молчании смотрели на непрерывный людской поток. Хоть никто, кроме Ибрагима и кази Баязид а, не знал о тайном указе, но, помня об отпущенном трехдневном сроке и кровавом требовании Тимура, а теперь еще и узнав о двукратном разоружении подданных у городских, а потом у дворцовых ворот, и о том, что все оружие снесено в резиденцию Миргазаба-палача, все замерли в страшной догадке о намерениях шаха.
Но напряженная тревога царедворцев не коснулась потока подданных; они шли медленно, зачарованно и любовно глядя на голубоглазого, златобородого Ибрагима, шаха-землепашца, слившего свой свет со светом Хакка, и, складывая свои дары к ногам его, говорили, повторяя один за другим, как молитву:
- Не допускай войны, шах мой! Спаси Ширван, защити нас, шах мой!
Устабаши и мушрифы добавляли:
- Не оторвись от Хакка, шах мой! Убереги учение наше и мощь нашу, достоинство и высоту нашу, шах мой!
Иные же, ничуть не опасаясь палача Миргазаба, стоящего обок, восклицали:
- Защити скитальцев! Будь опорой для них, нашедших спасение в Ширване! Защити наше будущее, шах мой!
Чувствуя, как от этих обращений ежился и холодел рядом с ним шейх Азам, видя воочию верность и преданность ширванцев Фазлуллаху, Ибрагим тем не менее выслушивал всех с одинаковым благоволением, а если случалось увидеть в людском потоке знакомого повстанца, дарил его теплой улыбкой. Но, искусно владея лицом, шах был насторожен и напряжен до предела. Рано ли, поздно ли, раскроется тайна трехдневного срока, погрома и указа о разоружении подданных, а значит и коварство шаха.
Он оправдывал свое коварство страхом перед тираном, который возводил башни из человеческих голов, закапывал людей живьем во рвы и потреблял их вместо строительного камня при постройке стен; в руках тирана карающий мечи ислама над головою - зеленое знамя пророка, а Ибрагим - всего-навсего один из правителей, покорных воле "лаилахаиллалаха". Но, оправдавшись перед собой, он отчетливо сознавал, что перед лицом ремесленного сословия и хуруфитов оправдания ему не будет. Если они узнают об указе, то, по всей вероятности, он не доведет погрома до конца.
Вот о чем думал Ибрагим, благосклонно принимая дары своих подданных, перед тем как начать избиение их.
Два дня он принимал дары, и два дня муллы и служки перетаскивали от всех шести городских ворот Шемахи отобранное у ширванцев оружие в резиденцию шейха Азама, чтобы вооружить им отряд, нетерпеливо рвущийся на джахад - священную войну.
Это были те самые два дня, когда Всадник вечности, возвращаясь в Шемаху, попал сначала на сход своих мюридов, затем обдумывал в Малхаме сложившееся положение, а теперь застрял на пути из Малхама в Шемаху.
Гаджи Фиридун, стоявший со своей сотней под стенами города, чтобы принять повод коня Всадника вечности, дважды за два дня послал гонцов во дворец: в первый раз - сообщить о бунте мюридов на сходе, во второй - о бунте Насими против сдачи Фазла и о том, что, несмотря на это, Всадник вечности сдержит слово и вскоре прибудет в Шемаху.
В ночь на третий день назначенного тираном срока, когда последние подданные, сложив у ног его дары, прошли тронный зал и вышли из другого выхода на Мраморную площадь, Ибрагим обратился к гонцу гаджи Фиридуна и произнес одно-единственное слово: "Пора!"
Угнетенный страхом, который увеличивался с каждым утекающим часом отпущенного срока, и бессонными ночами, шах, когда пред очи ему предстал гаджи Фиридун и сказал, что Всадникь вечности придет один, без мюридов, не сразу понял смысл сказанного, и лишь когда гаджи Фиридун, посмотрев на него с мольбой, сказал, что не может он предать мюридов Фазла мечу, Ибрагим медленно и тяжело поднялся с трона и вдруг побелел: не только весть, сама по себе поставившая вдруг под угрозу весь его тщательно продуманный план действия, но неповиновение верного слуги, им возвышенного и облагодетельствованного, поразили его в самое сердце и заледенили кровь. Как посмел гаджи Фиридун не выполнить приказ? Или не понял значения слов "сто тысяч голов в Ширване у того окаянного"?!
Четвертый день после рокового срока приходятся на праздник жертвоприношений. Или гаджи не знает, что это значит?!
Когда-то, просидев под осажденным Исфаганом шесть месяцев, Тимур как раз в день праздника жертвоприношений взял город и потребовал у исфаганцев столько мужских голов, сколько было у него воинов в личной армии.
А нынче он три месяца просидел в Армении и еще месяц в Шабране в ожидании сдачи Фазла, и если он требует "ста тысяч голов" в день праздника жертвоприношений, то не ясно ли, какая трагедия ждет Ширван? И не пойдут ли в жертвоприношение головы наследника Гёвхаршаха и самого гаджи Фиридуна? И не погонят ли связанных ширванских ремесленников впереди всадников с плетьми в Самарканд, как в свое время согнали туда весь цвет аснафа Нахичевани, Исфагана, Тебриза, Багдада? И как думает гаджи, придет ли когда-нибудь в себя после этого Ширван?!
Из-под золотой, в четыре пальца ширины короны со срединной большой бирюзой и кораллами на брови Ибрагима стекали холодные капли пота.
Такие же капли дрожали на подбородке гаджи Фиридуна, но сколько Ибрагим ни задавал вопросов, ответов на них гаджи не давал.
И наконец, когда взбешенный его упрямым молчанием шах потребовал немедленного ответа, гаджи Фиридун произнес страшные, им обоим знакомые слова:
- Распят я, шах мой! Распят!
Два дня назад оба они услышали эти слова от наследника Гёвхаршаха.
Прежде чем отправиться по приказу отца в Дербент, он пришел вместе с гаджи Фиридуном в молельню, где шах молился перед михрабом, и, как на исповеди, признался во всех делах, которые предпринимал против воли и без ведома шаха с того дня, как оказался меж "лаилахаиллаллахом" и "анал-хакком", разрываемый любовью к отцу и верностью Фазлу.
"Служить мечтам и помыслам шаха-отца для меня было раем. Но и служить программе Фазла-Хакка - тоже было раем! Сейчас я распят меж двух раев, шах мой! Распят я, шах мой!" - говорил принц.
Ибрагим, сознавая, что он сам виновен в адских муках сына, которые Гёвхаршах называл "раздвоением духа", смолчал и не винил сына даже за сведения, переданные им Фазлуллаху.
Но теперь, когда срок, отпущенный тираном, на исходе, он не мог молча слушать, как гаджи Фиридун, не выполнив его приказания, повторяет слова Гёвхаршаха:
- А я разве не распят вместе с моим Гёвхаром и с тобой? Не, распят ли я на части меж Тимуром, Мираншахом, шейхом Азамом, Фазлуллахом, хуруфитами и аснафом? И если я, помышляя о едином царстве пятидесяти городов, не способен сейчас сохранить даже Ширван и, глашатай мира и благоденствия и враг кровопролития, сегодня сам требую погрома, то не в аду ли я, который хуже распятия?!
- Ступай, гаджи! - приказал Ибрагим. - Мюриды Фазлуллаха вместе с ним вступят в город! Они услышат собственными ушами мое доброе слово к Фазлуллаху. Потом отряд сделает свое дело. Кому судьба, тот погибнет, а живые останутся жить и под покровительством моего Гёвхара, с твоей помощью дождутся плодов нашего общего дела. Ступай!
Он сбросил гуламам в руки свою корону, которая жгла ему голову, и мантию, давившую на плечи, и поднялся в свою опочивальню расположенную па втором этаже напротив женской половины, и открыл шестигранное окно, застекленное цветными стеклами..
Стояла обычая прохладная весенняя ширванская ночь - то со стелющимся по земле туманом, то с внезапно прояснившимся небом, усыпанным крупными яркими звездами.
Из больших глиняных плошек на башнях городских крепостных стен рвались огни, нефть вперемешку с углем горела буйным пламенем, и в свете огней отчетливо было видно всю крепостную стену длиною в три тысячи шагов, караван-сараи и базары меж ними с рядами лавок. Властители ночей - миршабы, разделившись по трое, ходили по улицам, ведя в поводу своих коней и соблюдая тишину и порядок. От всех других эта ночь разнилась разве что и тем лишь, что вокруг города меж холмов, на лужайках между тутовыми садами и низкими длинными каменными червоводнями горели небольшие неяркие костерки. Вокруг них сидели, очевидно, ширванцы, оставшиеся на ночлег.
Ибрагим, несколько успокоенный тем, что сумел убедить гаджи Фирндуна, в необходимости и неизбежности исполнить все, как велено, обвел взглядом мдрко сидящих у кестров подданных, послушал мерный цокот конских подков по булыжной мостовой, ощутил кожей лица росистую прохладу гор и, обмякши от всего этого, позволил себе прилечь ненадолго на свое ложе.