Правда «Чёрной сотни» - Кожинов Вадим Валерьянович
Но совершенно ясно (об этом уже шла речь выше), что при таком безгранично вольном, пользуясь модным термином, «менталитете» народа само бытие России попросту невозможно, немыслимо без мощной и твердой государственной власти; власть западноевропейского типа, о коей грезили герои Февраля, для России заведомо и полностью непригодна…
И, взяв в октябре власть, большевики в течение длительного времени боролись вовсе не за социализм–коммунизм, а за удержание и упрочение власти, — хотя мало кто из них сознавал это с действительной ясностью. То, что было названо периодом «военного коммунизма» (1918 — начало 1921 года), на деле являло собой «бешеную», по слову Троцкого, борьбу за утверждение власти, а не создание определенной социально–экономической системы; в высшей степени характерно, что, так или иначе утвердив к 1921 году границы и устои государства, большевики провозгласили «новую» экономическую политику (нэп), которая в действительности была вовсе не «новой», ибо, по сути дела, возвращала страну к прежним хозяйственным и бытовым основам. Реальное «строительство» социализма–коммунизма началось лишь к концу 1920–х годов.
Сами большевики определяли нэп как свое «отступление» в экономической сфере, но это, в сущности, миф, ибо «отступать» можно от чего–то уже достигнутого. Между тем к 1921 году подавляющее большинство — примерно 90 процентов — промышленных предприятий просто не работало (ни по–капиталистически, ни по–коммунистически), а крестьяне работали и жили, в общем, так же, как и до 1917 года (хотя имели до 1921 года очень мало возможностей для торговли своей продукцией). Слово «отступление» призвано было, в сущности, «успокоить» тех, кто считал Россию уже в каком–то смысле социалистически–коммунистической страной: Россия, мол, только на некоторое время вернется от коммунизма к старым экономическим порядкам.
Подлинно глубокий историк и мыслитель Л. П. Карсавин, высланный за границу в ноябре 1922 года, писал в своем трактате, изданном в следующем же, 1923 году в Берлине:
«Тысячи наивных коммунистов… искренне верили в то, что, закрывая рынки и «уничтожая капитал», они вводят социализм… Но разве нет непрерывной связи этой политики с экономическими мерами последних царских министров, с программою того же Риттиха (министр земледелия в 1916 — начале 1917 г. — В.К.)?Возможно ли было в стране с бегущей по всем дорогам армией, с разрушающимся транспортом… спасти города от абсолютного голода иначе, как реквизируя и распределяя, грабя банки, магазины, рынки, прекращая свободную торговлю? Даже этими героическими средствами достигалось спасение от голодной смерти только части городского населения и вместе с ним правительственного аппарата: другая часть вымирала. И можно ли было заставить работать необходимый для всей этой политики аппарат — матросов, красноармейцев, юнцов–революционеров иначе, как с помощью понятных и давно знакомых им по социалистической пропаганде лозунгов?., коммунистическая идеология (так называемый «военный коммунизм». — В.К.)оказалась полезною этикеткою для жестокой необходимости… И немудрено, что, плывя по течению, большевики воображали, будто вводят коммунизм»
Карсавин Л. П. Философия истории. СПб., 1993, с. 307, 308, 309
В свете всего этого становится ясно, что народ в первые годы после Октября (как и после Февраля) оказывал сопротивление новой власти (причем любой власти — и красных, и белых), а не еще не существовавшему тогда социализму–коммунизму. И главная, поглощающая все основные усилия задача большевиков состояла тогда — хотя они мало или даже совсем не осознавали это — в утверждении и укреплении власти как таковой.
Михаил Пришвин — единственный из крупнейших писателей, проживший все эти годы в деревне, — записал 11 сентября 1922 года:
«…крестьянин потому идет против коммуны, что он идет против власти».
* * *
В связи с этим в высшей степени уместно обратиться к высказываниям одного из наиболее выдающихся руководителей и идеологов «черносотенства» — Б. В. Никольского. Через два месяца после Октябрьского переворота этот ученик и продолжатель Константина Леонтьева писал (29 декабря 1917/11 января 1918 года):
«Патриотизм и монархизм одни могут обеспечить России свободу, законность, благоденствие, порядок и действительно демократическое устройство…» — и выдвигал предположение, что «теперь самый исступленный большевик начинает признавать не только правизну, но и правоту моих убеждений»
Звенья. Исторический альманах. Вып. 2. М.―СПб., 1992, с. 354
Это, конечно, было слишком, так сказать, лестное для большевиков предположение; за редчайшими исключениями, они не имели ни силы, ни смелости мышления, чтобы осознать это. И позднее, в октябре следующего, 1918 года, Б. В. Никольский так писал о большевиках:
«В активной политике они с нескудеющею энергией занимаются самоубийственным для них разрушением России, одновременно с тем выполняя всю закладку объединительной политики по нашей, русской патриотической программе, созидая вопреки своей воле и мысли новый фундамент для того, что сами разрушают…»
Вместе с тем, продолжал Никольский,
«разрушение исторически неизбежно, необходимо: не оживет, аще не умрет… Ни лицемерия, ни коварства в этом смысле в них (большевиках. — В.К.)нет: они поистине орудия исторической неизбежности… лучшие в их среде сами это чувствуют как кошмар, как мурашки по спине, боясь в этом сознаться себе самим; с другой стороны, в этом их Немезида; несите тяготы власти, захватив власть! Знайте шапку Мономаха!..»
И далее:
«…они все поджигают и опрокидывают; но среди смердящих и дымящихся пожарищ будет необходимо строить с таким нечеловеческим напряжением, которого не выдержать было бы никому из прежних деятелей, — а у них (большевиков. — В.К.)никого, кроме обезумевшей толпы»
(там же, с. 271—272).
Комментируя эти суждения Б. В. Никольского, их публикатор С. В. Шумихин утверждает, что они–де
«дают основание пересмотреть традиционную для отечественной историографии… схему, согласно которой монархисты всех оттенков — от умеренных консерваторов до черносотенцев — автоматически оказывались на противоположном от большевиков полюсе и a priori зачислялись в разряд их непримиримых врагов». Между тем, возражает С. В. Шумихин, «осмысление событий привело его (Б. В. Никольского. — В.К.)к позиции сочувственного нейтралитета по отношению к советской власти. Быть может, в его сознании вырисовывались контуры возможного черносотенно–большевистского симбиоза. Однако этим чаяниям не суждено было сбыться»
(с. 341, 347).
Тезис о подобном «симбиозе» отнюдь не какаялибо новинка (хотя неосведомленным людям он может показаться таковой). Многие либералы после Октября пытались уверять, что–де Ленин, Свердлов, Троцкий, Зиновьев и другие действуют совместно с «черносотенцами», хотя ни одного имени реальных сподвижников большевизма из числа вожаков Союза русского народа и т. п. при этом, понятно, никогда не было названо. Дело заключалось в том, что «черносотенцы» к 1917 году были «очернены» до немыслимых пределов, и присовокупление их к большевикам имело целью окончательно, так сказать, дискредитировать последних. И сегодня этот прием снова пущен в оборот.
И С. В. Шумихин явно не хочет обращать внимания на тот факт, что Б. В. Никольский с полной определенностью говорит здесь же о невозможности какого–либо своего сближения с большевиками:
«Делать то, что они делают, я по совести не могу и не стану; сотрудником их я не был и не буду»,
— подчеркивает он и, заявляя тут же, что
«я не иду и не пойду против них»,
объясняет свой «нейтралитет» тем, что большевики —
«неудержимые и верные исполнители исторической неизбежности… и правят Россией… Божиим гневом и попущением… Они власть, которая нами заслужена и которая исполняет волю Промысла, хотя сама того не хочет и не думает»